главная страница
поиск       помощь
Арбатова М.

Учителя

Библиографическое описание

Отвратительно сильный ветер гнет сосны за ночным окном. В этом доме отдыха такая же тоска, как и во всех остальных домах отдыха аппарата президента, которые мы решили объехать по списку, если список не кончится раньше, чем деятельность нынешнего правительства. Чиновники в спортивных костюмах, жены чиновников в китайско-турецких шмотках; биллиардные шары с облупленными боками на зеленом сукне; попсовая музыка и плохое мороженное в баре; персонал, вежливый холопской вежливостью, камеры ночного наблюдения на отдельных дачках, снятых новыми русскими; и отсутствие персонажей, способных поддержать беседу о чем-нибудь, кроме погоды и политики.

Я извожу мужа нытьем, смотрю телевизор до упора, отплевываюсь от телевизора и засыпаю. Просыпаюсь к обеду, пока муж сочиняет на компьютере статью о политических элитах, скромных тружеников которых, придется созерцать, спустившись в ресторан. Все это называется цивилизованный отдых, хотя организм уверен в том, что я нахожусь в больнице или исправительно-нетрудовом учреждении с хорошим сервисом. Никакие дискуссии с организмом не возвращают в состояние покоя и растительного комфорта. И я иду на последнее дело, начинаю писать.

... Мою первую учительницу звали Ирина Васильевна... Образованная больницами, санаториями и гиперопекающей еврейской мамой, подставляющей, когда надо защищать, и поучающей, когда надо любить, я долго терялась перед обликом Ирины Васильевны, состоящим из голубых глаз, химических локонов и белой блузки. Я ждала пинков и одергиваний за кляксы в тетради, регулярно истерзанную в переменной возне школьную форму, эпатирующее умничанье и мелкое хулиганство. Однако, ручей пятерок не иссякал, и я приписывала его благотворительности по поводу моей хромоты, с которой носилась все детство как дурак с писаной торбой.

Однажды, отмывая тряпку для доски от мела, я зацепила ушами диалог Ирины Васильевны с завучем:

— Сколько у тебя будет отличников?

— Семь, — и моя фамилия среди прочих.

— Гаврилина, это хромая? — уточнила завуч.

— Да.

— Ну, она же хуже мальчишки, у нее манжеты оторваны, ранец на одной лямке, волосы дыбом, хватит с нее за хромую ногу хорошистки, — я замерла в подслушивании так фундаментально, что мокрая тряпка замкнула сток и молочная вода поползла вверх по пальцам в чернилах и оторванным манжетам.

— Я не за хромую ногу, — обиделась Ирина Васильевна, — У Суворовой, вообще, сердце, но я ей выше тройки не могу натянуть, — Суворова, полная с коричневым капроновым бантом на стриженой голове, умерла не дожив до выпускных экзаменов, — Она у меня отличница потому, что ей на уроках скучно, ее можно сразу в четвертый переводить. Она Шекспира страницами наизусть читает.

— Шекспира? — усомнилась завуч, — Впрочем, что ей еще с больной ногой остается делать. Ну, ладно. Семь отличников, так семь...

Определил ли этот диалог мою профессию драматурга, осложнил ли жизнь, предложив оценку за реальные заслуги, так сказать, создал ложный прецедент? Для чего он прозвучал так интонационно подробно, объединившись с цоканьем учительских шпилек и стрекотанием струйки молочной воды, переливающейся через край раковины, утопившей в гипнозе подслушивания мои руки по локоть?

Как сложилась бы биография, не сомкнись мое дежурство по классу в форме мытья тряпки, интерес завуча к количеству отличников в первом "Б" в форме диалога возле девичьего туалета, предпочтенье шекспировского тома всем остальным за тисненную золотом обложку, то есть снова, по форме? Короче, все то, что называется единством места и времени, и составляет ту форму, которая пинком предъявляет содержание...

Пошла бы я, весело прихрамывая, по крутой тропинке под названием "извольте дать все, что мне полагается", не уверься семилетними ушами, что награды бывают не "для", а "за", или вступила бы в партию, в которой медицинский диагноз заменяет таблицу умножения, декларацию прав человека и таблицы эфемерид?

На моих глазах армии людей разрушили собственный потенциал, объевшись и перекормив окружающих не то что физическим недостатком, а даже длинным носом, маленькими глазами или детским стрессом. Они сделали этот длинный нос, маленькие глаза или детский стресс профессией и национальностью, и похоронили себя и собственных детей под их тяжестью.

Главный урок Ирины Васильевны, подслушанный из туалета для девочек, спас мне жизнь. Из туалета, имевшего собственный образовательный статус, из туалета в котором в восьмом классе мы обучали друг друга курить, в девятом — листать порнуху, а в десятом — правильно стонать во время полового акта.

Что касается школьных учителей, то Ирина Васильевна была первым и последним везеньем, остальные унифицировались во мне в единую тетку, истомленную тяготами быта, ненавистью к детям, собственной сексуальной невостребованностью и страстным желанием, чтобы с учениками случилось то же самое. Львиную долю частотного словаря этой тетки занимало "все знают, что бывает с девочками, которые носят сережки с шестого класса", "я не начну урок, пока все не снимут кольца и не смоют ресницы", "собери волосы в хвостик, ты пока еще не в публичном доме" и производные от них. Сексуальная революция набирала обороты и противник агонизировал.

Неутоленная жажда ученичества гнала из "семьи и школы" на улицу. На улице уже мелькали смутьяны. Первыми явились музыкальные фарцовщики. Прокравшись на традиционную толкучку на Ленинских горах, мы с подружкой пожирали глазами длинноволосых джинсовых мужиков в небрежных меховых жилетках с американскими пластинками под мышкой. "Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст", — знали мы о них в восьмом классе со слов Сергея Михалкова. Очень хотелось вслед за ними "продать родину", понимаемую как необходимость быть ежесекундно униженной семьей, школой и тем, на чем они росли. В качестве первой акции по "продаже родины" я выбрала смену одежды. Мы с подружкой Женькой долго работали над отпарываньем рукавов со своих детских шуб и приданием туристическим штанам из "Детского мира" вида джинсов с прошлым. Намеченная акция состояла из переодевания в оное и торжественного прохода из моей квартиры в Женькину мимо школы, естественно, когда взрослые на работе.

Тщательно экипировавшись, мы вышли, взявшись за руки, спустились с четвертого этажа, встретили первую тетку, пообещавшую нас немедленно сдать в милицию на основании внешнего вида, и Женька зарыдала.

— Пожалуйста? Пойдем домой, я так не могу! У меня не получится, — зашептала она, и в прекрасных глазах появилось такое страдание, что я вручила ей ключ и доблестно провела мероприятие в одиночку. Женька была из семьи военного, в которой главным милитаристом была жена военного. За Женькиной успеваемостью можно было проследить, глянув на ее коленки. После каждой тройки матушка запирала в шкаф капроновые чулки и уносила ключ на работу, а после двойки доставала ремень. Стоит ли назидать о том, что после школы Женька пустилась во все тяжкие. Но тогда, возле дома, она отказалась от убеждений с той же легкостью, с которой впоследствии подруги часто оставляли меня доедать сваренную вместе кашу в одиночестве, удовлетворившись дивидендами причастности. И это было уроком, и я благодарна за него.

В девятом классе я попала в Школу юного журналиста при университете, где экзальтированные аспиранты, студенты, а то и просто исключенные по аморалке, выдаваемой за крутую антисоветчину, вешали пишущим детям лапшу на уши. Самым ярким представителем жанра был Володя, не реализовавшийся скрипач, журналист, библиофил, а впоследствии и режиссер, он переживал период нереализованности как социолог, но за неимением собственного багажа читал и давал нам конспектировать лекции профессора Левады, скандально уволенного из университета. Мифологизированный подростковым сознанием Левада, выученный наизусть за причастность к оппозиции, представлялся Солженициным в квадрате. С таким же успехом мы учили бы таблицу Менделеева, убеди кто-нибудь в наездах советской власти на великого химика.

Но учиться все равно хотелось до изнеможения, наморщив от усердия лоб, у кого угодно, сутками напролет "...сапожком робким и кротким за плащом рядом и рядом...".

Я училась одеваться в вязаные майки, вплетать бусинки в косички и объясняться в милиции — у хиппи, разговаривать с официантами, опускать глаза в бокал шампанского, и устало рассказывать о личной жизни — у проституток кафе "Московское", читать стихи в пьяных компаниях, подвывая под Ахмадулину — у андеграундных поэтов, разговаривать с попутчиками в метро, употребляя слова "экзистенциальный" и "трансцендентность" — у начинающих журналистов, садиться голышом на стул в скульптурной мастерской, и вместо того, чтобы умирать от страха, басом говорить "мужики вы меня простудите" или "если бы не деньги, сидела бы я тут перед вами с голым задом" — у пожилой спившейся натурщицы, учительницы, кстати, в прошлом...

Учеба предстояла по двум направлениям: на профессию женщины и на профессию личности, вместе эти образования тогда еще были непопулярны. "Дипломированную" женщину комфортнее всего было созерцать с закрытым ртом, а "дипломированную" личность женского рода — вне визуального ряда. Дозволения на оба ремесла одновременно общество выдавало крайне редко, и исключения несли на себе такую психологическую нагрузку, что их непременно вывихивало из золотого сечения. Карьеры, сделанные телом, подмачивали самооценку, а преуспевшие ортодоксалки ощущали пол не собственной, а напрокат взятой одеждой. Таким образом, в учителя годились только мужчины как существа наиболее гармоничные на данный исторический момент.

Собственная хромота стала занимать в голове еще меньшее место, чем в школьные годы, выбор жеста и поступка определялся уже "гражданской позицией", а не чувством неполноценности, что было особой формой кокетства с биографией. Отказавшись вмонтироваться в комсомол, я решила вписаться в хиппи, причиной чего считаю сумму здоровых инстинктов и нездоровое выведение оппозиционных персонажей из зоны критики. Что до комплекса неполноценности, то судьба, повинившись в моей хромоте, предложила компенсацию в виде фактуры. Экспериментальный опыт подтвердил, что на мой внешний вид возбуждается восемь мужчин из десяти без всяких усилий, и девять из десяти — с приложением минимальных усилий. Картину портили ортопеды, возбуждающиеся исключительно на мою правую ногу.

— Еще парочка операций, и вы будете ходить нормально! Думайте, деточка, думайте, вам ведь замуж захочется! — подбирались они, сладострастно разглядывая мои рентгеновские снимки, — Еще немножечко подрежем, подпилим подцементируем, и в балете танцевать будете! — в балете мне танцевать не хотелось, да и два года, проведенные на больничной койке, в гипсе и на костылях, мало манили в сторону продолжения отношений. Первую операцию мне сделали в интересах диссертации лечащего врача, вторую — машинально, конвеерно, в комплекте с сепсисом и угрозой ампутации ноги. Люди эти продолжали любить резать и пробовать, но мне казалось, что я уже внесла достаточное пожертвование собственным телом в их профессиональное любопытство. Последний охмурял меня накануне первого замужества, злобно тыкая пальцем в мое бедро.

— Вы — дура! Вы самоуверенная малолетняя дура? Вы не понимаете, что это значит? Это значит, что однажды вы остановитесь среди улицы и больше не сможете сделать ни одного шага! И хорошо, если вас привезут ко мне, я соберу вашу ногу, а нет — вы будете ходить на костылях! И не дай вам бог забеременеть, это только все ускорит! Вам больно ходить! И не врите, что не больно! Вы ходите не на суставе, а на энтузиазме! Моя бы воля, я бы вас сейчас связал и кинул на операционный стол! — мне действительно было больно ходить, но я поставила на свой энтузиазм, а не на его профессионализм. Профессор давно умер, а мои сыновья-близнецы, родившиеся с общим весом шесть с половиной килограммов, уже учатся в университете. И я благодарна этому человеку, потому, что внутренняя борьба с его авторитетом была для меня огромным уроком.

Возлюбленные обучали меня щедро и разнообразно. Первый был замечательным художником-авангардистом, кормящимся на создании партийных плакатов. Он научил меня варить хороший кофе, поддерживать светскую беседу во взрослом обществе, относиться к собственному телу как к эстетической ценности, подрабатывая натурщицей, и еще тому, что тридцатилетний мужчина может спать с пятнадцатилетней девочкой, не отягощая ее даже ликбезом о противозачаточных способах.

Второй возлюбленный, сорокалетний сценарист, обучил меня тому, что за нежной обходительностью и пристальным изучением моих девичьих дневников, попыток писать прозу и монологов об окружающем мире, может стоять договор на сценарий о молодежи и задача сбора материала.

Третий возлюбленный, гениальный физик, научил меня тому, что человек может отказаться подписать письмо в осуждение Сахарова и при этом трястись как мокрая курица, что его связь с несовершеннолетней будет обнаружена в свете.

Четвертый возлюбленный, сумасшедший поэт, как все сумасшедшие, сумасшедший в свою пользу, научил меня тому, что если партнер, запирает дверь в квартире без телефона на десятом этаже, и режет при вас вены, инсценируя смертельную обиду, то необходимо не впадать в ступор, а рассмотреть тыльную сторону его рук, и посчитать, сколько раз он делал это до встречи с вами.

Пятый возлюбленный, франко-говорящий мулат из университета Патриса Лумумбы, выучивший к моменту знакомства три вехи русского языка "СССР", "жопа" и "иди ко мне", научил меня тому, что тело существует не только для того, чтобы вступать в отношения со взрослыми дядьками с целью повысить образование и самооценку, но и для того, чтобы получать удовольствие на уровне, освоенном франкоговорящими мулатами. Достопримечательностью отношений был кореш возлюбленного, негр, живущий в общежитии в одной комнате с грузином, вследствие чего, говоривший по-русски с грузинским акцентом и получавший за это по морде на Черемушкинском рынке.

Насытившись этими и иными вкладчиками в мое образование, я насмерть влюбилась и в девятнадцать лет вышла замуж за самого красивого, самого талантливого и самого сексуального певца, которого только знала в своей жизни, предложив ему себя как оправдание несостоявшейся карьеры. Муж обучил меня разбираться в вокальном пении и классической музыке, отсутствию бытовых страхов, пышно взращиваемых во мне еврейской мамой, и тому, что даже самая страстная привязанность может быть причиной брака в жанре поля боя. Уветвив друг друга зарослями рогов, мы не сумели расстаться шестнадцать лет и вырастили дивных сыновей.

Сыновья обучили меня тому, что инстинкт материнства состоит в ежесекундной готовности защищать чада от государства в форме роддома, детской поликлиники, двора, больницы, детского сада, школы и т.д.

Продолжая духовно-половое образование параллельно браку, я выяснила, что большинство представителей старшего поколения — козлы, готовые передавать знания только в промежутках между коитусами, да еще и самоутверждаться за твой счет. Я выяснила, также, что большинство ровесников кастраты, готовые исключительно к сыновней роли, со всеми вытекающими бюджетно-эротическими последствиями. Я поняла, что и сама ничем не лучше тех и других, раз за неимением гербовой пишу на простой.

Что до высшего образования, то философский факультет научил меня тому, что многообразие мира гораздо больше, чем я себе представляю. Что если я, не способная посчитать цену за продукты в универсаме, могу сдать высшую математику с помощью исписаных формулами коленок, а национальные кадры, владеющие русским со словарем могут сдать логику, то я ни черта не понимаю в жизни, и всему надо учиться заново.

Литературный институт научил меня цинизму. Моими творческими мастерами были король и королева отечественного театрального цинизма Виктор Сергеевич Розов и Инна Люциановна Вишневская. Ежегодное участие Розова в моей судьбе состояло из диалога:

— Голубушка, я не могу поставить вам зачета по творчеству, вы не посещаете моих семинаров.

— У меня болели дети, вот больничные листы, подтверждающие это. Но я написала новую пьесу, прочтите ее, пожалуйста.

— Голубушка, мне некогда читать ваши пьесы, вы должны решить будете вы писателем или многодетной матерью.

— Но я написала новую пьесу.

— Мне некогда ее читать. Я улетаю на международный фестиваль, — ни профессорская зарплата, ни должность творческого руководителя не заставили его прочитать даже моей дипломной пьесы, рецензию на которую он вынужден был писать. Для того, чтобы мастер прочитал хоть одну страницу с ним надо было "работать" в диапазоне от ползания на животе до нежных угроз, мне этот жанр сызмальства давался плохо. Отношения с Вишневской выглядели импозантней:

— Давай зачетку, неужели ты думаешь, что я буду читать твою муру? Я и так знаю, что никто из вас никогда ничего не напишет.

Блистательная Вишневская, благодаря которой я, зачем-то, получила диплом Литературного института, вложившая весь свой творческий и человеческий потенциал в цинизм, полагала, что моя влюбленность в нее залог идейной верности. Попытка изложить собственные взгляды в дискуссии с замминистра культуры и на бюро драматургов, была расценена ею как грязное предательство. А я по-прежнему не могу устоять перед ее обаянием, как перед обаянием любого другого инакомыслящего.

В редкий случай не прогула творческого семинара я влетела в аудиторию, опоздав, с охапкой белых роз. Розы обозначали, что муж на гастролях, сыновья в детском саду или у бабушки, а в духовно-половом образовании очередной взлет. Однако студенты вцепились в розы презрительными взорами. Положив цветы на стол, я сделала лицо, называющееся "ой, как интересно!", и начала слушать сценичные тривиальности Розова и эстрадные байки Вишневской, собственно ничего другого они студентам и предложить не могли, потому что в смысле педагогическом обоим медведь наступил на ухо. Прозвенел звонок и Инна Люциановна объявила:

— Сегодня у нас всех праздник, юбилей Виктора Сергеевича. Вон даже Гаврилина, от которой ничего, кроме провокации не дождешься, пришла с розами! — я похолодела, и начала нервно запихивать розы в стол.

— Молодец, — похвалил ушлый однокурсник сзади, — Гордая, гордая, а на юбилей — с розочками, всех обскакала.

— Дурак, — зашипела я, — Я не знала. Это мои розы, я их не отдам.

— Ну, тогда ты влипла, — посочувствовал он.

— Сегодня вечером мы встречаемся в Колонном зале, где я буду произносить речь о вкладе Виктора Сергеевича в мировую культуру. И я ее произнесу так, что все зарыдают. Но сейчас перед вами, я могу сказать Виктору Сергеевичу все, что думаю, — сказала Инна Люциановна, и дальше пошел текст, "посильней, чем Фауст Гете". Студенты хохотали, краснели и боялись поднять на мэтра глаза. А он улыбался с ледяными глазами, но прервать не решался. Инне Люциановне было позволено все по некоторым неофициальным параметрам ее власти в институте. Когда выходная ария Вишневской иссякла, она повернулась ко мне и вскомандовала:

— Ну, а теперь вручай цветы! — видимо взор мой был налит такой кровью, что она как дама сверхинтуитивная, решила переиграть. — Впрочем, лучше не сейчас, а в Колонном зале.

С пятном позора в виде роз, я поплелась в Дом актера, чтобы скоротать время до вечера и продемонстрировать всем, а главное Розову, неврученье цветов.

Выбросить розы, подаренные возлюбленным, не поднималась рука. Я начала их трудоустраивать.

— Что я скажу своему мужу, явившись домой с цветами? — в один голос ответили встречные знакомые дамы.

— Сегодня ты мне подаришь розы, а завтра потребуешь, чтоб я на тебе женился, — отпрыгнул приятель-театровед.

— Что ты этим хочешь сказать, что я подонок, а ты святая? Я ведь тебе таких цветов никогда не дарил! — заорал бывший любовник — артист в буфете.

Отчаявшись, я нажала кнопку лифта, едущего вниз, и когда двери открылись на четвертом и передо мной возник печальный талантливый режиссер, собравшийся вниз, истерически завизжала:

— Ваш последний спектакль просто чудо! Вы — гений! Спасибо за искусство! — сунула ему букет, и уехала вниз одна. Дальнейшая судьба охапки белых роз неизвестна, пострадавший режиссер общается со мной с тех пор терпеливо как с сумасшедшей, и ни разу не упомянул о мизансцене у лифта. Судьба вечера в Колонном зале известна, Вишневская была блистательна, юбиляр счастлив, концерт скучен, а публика удовлетворена.

Душераздирающая литинститутская интрига произошла у меня со старейшим, уважаимейшим преподавателем. Нельзя сказать, чтобы он был садистом или сексуальным маньяком, обычный преподаватель, даже более образованный, чем те, кто пришел на кафедру через идеологическую дверь.

На вечере института в Доме литераторов, оказавшись за ресторанным столом вместе с ним, его женой и его официальной любовницей, секретаршей ректора, я получила предложение пополнить список полово-осчастливленных женщин.

Теперь, когда мне много лет, и я вникла в массу аспектов мужского климакса, взывающих к состраданию, я отвечала бы более бережным отказом, но в двадцать три года... когда от всякого масляного взора ожидаешь подлянки, когда нет никакого юридического способа оградить себя от прижиманий и хватаний старых козлов, когда любой тип зависимости от сдаваемого зачета до крохотной публикации дозволяет любые предложения, а твое тело расценивается как товар, с которым ты пришла в литературу. Короче, ответила я ему совсем уж грубо. И война началась.

На всяком экзамене, зачете, связанном с его кафедрой, я спрашивалась уважаемым лично, результатом чего был жирный "неуд", унизительно пересдаваемый комиссии или вникшему в ситуацию доброму человеку. Конечно, можно было считать, что он строго, но справедливо наводит порядок в моем образовании. Но почему контрольным образцом подготовленности к экзаменам должна была стать мать двухлетних близнецов? При том, что на нашем же курсе училась любовница уважаемого, секретарша ректора, забредшая устроиться на работу пьющая красотка с польской кровью и огромными синими глазами с поволокой, далекая от гуманитарного образования как я от квантовой механики.

Уважаемый и его коллега с кафедры русской литературы спали и пили с этой славной девкой в очередь, и в очередь же писали за нее творческие работы для отчетности в семинаре критики. Сгубили подонки девку, не очень понимавшую как и зачем надо жить в литературной среде, передавали из рук в руки, переводили с курса на курс. Кончилось все вылетом из института, деградацией и онкологией. Вышла б замуж за военного или фарцовщика, нарожала б детей, была б сейчас жива, красива и счастлива. Господи, сколько таких было употреблено, за публикацию, книжку, вступление в Союз писателей, сколько осколков женских биографий просыпано по полам и ступенькам Дома литераторов. Конечно, никто девчонок силой не принуждал, но ведь мундир "носителя нравственности"... Переступив порог ЦДЛ, девчонка была беззащитна против блеска этого мундира, и шла как крысолов за дудочкой, полагая, что человек в данном мундире гарантирует нравственность и по отношению к ней, к девчонке, тоже...

Когда мы встречались с уважаемым в коридоре, столовой или во дворике, мы не дискутировали и не здоровались. Девчонки говорили, что так он перемучил многих, и некоторым легче было пересдать в пустой квартире или общежитии литинститута, сжав зубы и закрыв глаза.

Закончив с последним экзаменом, связанным с его компетенцией, я прыгала от радости до момента, пока мучитель не материализовался на зачете спецсеминара по Достоевскому, куда никакая юриспруденция его не допускала.

— Эта студентка будет сдавать мне лично! — дал он команду от двери, и экзаменатор, имевший возможность возмутиться не только хамством по отношению ко мне, но и хамством по отношению к себе, уполз в щель быстрее мыши. Экзаменатор был поэтом-авангардистом, сложным узором вплетающимся в насквозь идеологический институт, и реноме в глазах студентов его не волновало.

— Юрист сказал, что я сама могу выбирать экзаменатора? — завопила я, уже информированная о правовом пространстве студента.

— Ты можешь выбирать с кем тебе спать, а кому тебе сдавать, выбирать в этом институте буду я! — заорал уважаемый, ошеломив студентов с ассистентами, и вогнав экзаменатора в такое выражение лица... после которого, кажется, лучше и не жить вовсе. Я села перед мучителем, изложила содержание билета, получила традиционный незачет, выбежала на улицу и разрыдалась на груди у поджидавшего мужа. Мелькнул соблазн, переложить проблему на него; я с наслаждением представила как муж, обожающий оперный жанр в быту, врывается в учебную часть, суперменским жестом врезает по омерзительной роже, как визжат дамы, падают стулья и книги, бьются стекла и опрокидываются графины, а на моем обидчике трещит неопрятный пиджак... Но как затем приезжает ментовская машина, и красавец-муж вместо Большого театра отправляется в казенный дом.

— Нервы, — прорыдала я в свое оправдание. Но нервы действительно сдали, и на следующий день я торжественно объявила в учебной части:

— Зачет по Достоевскому я не буду сдавать никому и никогда! — тетки застыли; они безусловно считали меня самой плохой студенткой за всю историю литинститута, а моих детей, успевавших за время лекции сделать подкоп под памятник Герцену и возложить к его подножию цветы с окрестных газонов, будущими разбойниками; но они были бабы и понимали, что родившая на первом курсе близнецов, замученная все время учебы пеленками, режущимися зубами, разбитыми коленками, детскими больницами и безденежьем, не самый удобный объект для сексуальных амбиций пожилого педагога. Однако, они несли государеву службу.

— Без зачета по Достоевскому ты никогда не получишь диплома!

Прошло время, государственные экзамены, защита диплома, спектакли по моим пьесам, запрещенным цензурой, в подпольных студиях; а в зачетке зияла дыра, посвященная пожилому преподавателю в компании Достоевского. Его физиономия, напоминавшая голову сыра, изъеденную мышами, все чаще и чаще возникала передо мной. Он понимал, час близок, не останусь же я из-за него без диплома. Он не хуже меня знал, что бесправней женщины с маленьким ребенком на работе и на учебе нет никого, кроме женщины с двумя маленькими ребенками.

— Я подвергнута унижению и преследованию, — поплакалась я вальяжному проректору, нынешнему министру культуры.

— Наслышан про эту историю, — посочувствовал проректор. — Я не вижу простого выхода, вы можете написать заявление, мы обсудим, вызовем людей, в присутствии которых он кричал, что вы можете выбирать с кем спать, а экзамены обязаны сдавать ему... Дать ему выговор по партийной линии нельзя, потому что он не член партии. Он уважаимейший преподаватель, с ним никто не пойдет на конфликт. Кончится тем, что диплома вы никогда не получите. И не советую обращаться с этим к ректору, он может не понять нюансов.

Что до нюансов, то столько, сколько я училась в институте, ректор находился в глубинах маразма, систематизированного только его жизненными ценностями тридцать седьмого года. История о том, что студентка вякает против уважаимейшего педагога, была бы разрублена им одним ударом красноармейской сабли. И не в пользу студентки.

— Что же мне делать? — спросила я проректора.

— Придумайте что-нибудь необычное, вы же драматург.

Ночь я думала, а утром открыла дверь деканата и нараспев объявила:

— Завтра я иду в Комитет Советских Женщин на прием к Валентине Терешковой и расскажу ей, что вся администрация института не желает защитить мать двоих детей от похотливого старика! — главным в этой выходной арии было не дать теткам успеть возразить, и, захлопнув дверь, я побежала по ступенькам.

Чем занимался Комитет Советских Женщин в этой стране никто так и не понял, но, вероятно, тетки из учебной части представили мгновенный прилет Терешковой на космическом корабле и большую разборку, в которой слетевшие головы никто посчитать не успеет. Вечером позвонили из деканата и вежливо попросили записать по какому адресу и в какое время я должна привезти зачетную книжку для ликвидации недоразумения.

В обществе детей, которых не с кем было оставить, я потащилась на край Москвы и позвонила в дверь. Ответа долго не было, зашлепали босые ноги, поэт-авангардист открыл, застегивая джинсы, единственную принадлежность гардероба на хлипком бородатом тельце. Я протянула зачетку. Он настоял на том, чтобы мы зашли. Посреди комнаты, напичканной андеграундными картинками, иконами, колокольчиками и прочими подтверждениями его непримиримости к советской власти, на несвежих простынях лежала моя однокурсница, с которой не спал только ленивый. Свидетелями сексуальной востребованности поэта-авангардиста для чего-то должны были стать мои семилетние дети.

— Вот здесь роспись и зачет — грубо объявила я специалисту по Достоевскому.

— Я же ничего не знал тогда. Я не лез в вашу историю, потому что думал, что вас связывают с ним личные отношения. Ведь все бывает между преподавателями и студентками, — заблеял он своим чистым от мужских гормонов голосом, легитимизируя однокурсницу в простынях.

Через пару дней я налетела на преследователя, он остановился напротив меня в пустой институтской аллее, сощурился и спросил:

— Радуешься, сука?

— Очень, — призналась я. — Но если б вас кто-нибудь пристрелил, радовалась бы больше. Да и многие бы меня поддержали! — четыре года унижения и беззащитности сделали меня кровожадной.

Он вздрогнул, отвернулся и пошел, почти побежал от меня, ссутулившийся, жалкий, бессмысленный в своей последней жизненной войне со студентками, не желавшими его тела.

Одним словом, в литинституте можно было получить разнообразные уроки не в области искусства, а в области правды жизни.

В гостях у Арсения Тарковского и его жены, я оказалась случайно. Ухажер, вхожий в дом, решил, что после таких звездочек на погонах он сломит мое сопротивление. Однако, меня мгновенно удочерили, узнав, что матушка связана с медициной и может доставать дефицитные лекарства. Не анализируя назначения на должность почтового голубя с лекарствами, я являлась в дом с целью подышать одним воздухом с классиком, научиться у него писать стихи, а так же перенять высокий "поэтический" образ жизни.

— Танюша, девочки приехали, давай их скорее ужинать, — радовался Арсений Александрович мне и подружке, таскаемой мной за собой всюду из благотворительных соображений. И величественная Татьяна либо шла договариваться о еде в переделкинскую столовую, либо открывала голицинский холодильник. Было видно, что рады, ждали, сейчас будут кормить и слушать наше чириканье. Они были очень пожилыми людьми, уставшими от интриг и разборок, запретов и унижений, недугов и бессониц, не приспособленными к быту, не опекаемыми родней и поклонниками. Почти не жили в своей квартире на Маяковской и ютились то в обшарпанном номере дома творчества, то на запущенной даче, которые так не вязались с их внешностью и изысканностью манер. Они смотрелись как две камеи и возраст отступал перед могуществом красоты и породы.

За ужином Арсений Александрович всегда веселился, называл запеканку "закипанкой", Пепси-колу — Терпсихорой. Он наклонялся и шепотом сообщал мне:

— У меня по ночам фантомные боли. Знаете, что такое фантомные боли? Это когда болит ампутированная нога, бывшая нога. Моя бывшая нога считает меня своей собственностью. Так обычно ведут себя бывшие жены.

Как-то мы сидели на лавочке в Переделкино, перед нами кормила бездомных собак, изнуряя себя балетными "па", известная поэтесса.

— Как вы к ней относитесь, Арсений Александрович? — спросила я.

— Прелестная женщина и умница, правда слишком жеманится все время, видимо, у нее такая форма извинения за ум и красоту.

— А стихи?

— Стихов, в моем понимании, у нее, к сожалению, нет. А как бы ей пошли хорошие стихи. Со стихами мне последнее время совсем не везет. Ничего, кроме Самойлова и Межирова не могу читать, остальные — либо фашиствующие молодчики, типа Юрия Кузнецова, либо авангардисты для бедных.

— Арсений Александрович, — наконец, набралась я смелости за год гостевых отношений, — я хотела показать вам свои стихи.

— Да я же их уже читал. Очень мило, очень мило, — зная его характер, я поняла, что ничего не перепутал, а просто отшивает, почувствовала, что из глаз у меня сейчас хлынут слезы обиды, распрощалась в ту же секунду и убежала на станцию. Вечером позвонила Татьяна:

— Арсюша сказал, что очень огорчил вас и просил передать, что зато ему нравится ваша пьеса про Олешу, ему даже странно, что вы такая молодая так хорошо почувствовали эпоху. И стихи Олеши в пьесу удачно подобрали, — стихи в пьесе были мои, а не олешинские, но гордыня, как всегда, притормозила меня, качать права уже было не интересно.

— Очень не хочется умирать от какого-нибудь пошлого инфаркта, инсульта. Вот хорошо Блоку, он умер от гонореи — мне Марина говорила, — когда Арсений Александрович ссылался на "ту" свою компанию, у меня, понятно, шевелились на голове волосы. — Смотрите какая девка-баскетболистка, — реагировал он тут же на телеэкран, — вот жениться на ней, и можно до тысячи лет прожить!

Я перестала ездить к Тарковским после того, как с разрывом в полгода умерли сыновья. Сначала — сын Татьяны, потом — Андрей Тарковский. Я искала признаки потери в доме, я не увидела их. В воздухе вокруг Тарковских ничего не изменилось, "а были ли мальчики?"

За изысканность стиля и чувство собственного достоинства не могли спрятать полное пренебрежение родительскими обязанностями, характерное для поэтов серебряного века. "Дети не должны были спрашивать с нас как с обыкновенных людей, ведь мы необыкновенные люди, " — все время слышалось в этом доме. И, двинутая на юном максимализме, ошарашенная смертью Андрея Тарковского, я решила закончить поэтическую главу своей биографии, так плохо сопрягаемую с родительскими обязанностями, и больше никогда не пить чай с гением прозевавшим сына гения.

Стихи мои к тому времени уже бойко читались на вечерах и печатались в толстых журналах типа "Нового мира" в восьмомартовской подборке, ласково именуемой критиками "братская могила", являясь "могилой сестринской». Я ходила к Тарковскому, чтобы научиться писать стихи, но научилась тому, что если стихи не приносятся в жертву детям, то дети приносятся в жертву стихам.

Очередной учитель обнаружил меня за столиком расписного буфета Дома литераторов. Компания щебетала и материлась, а мы договаривались глазами о будущем счастье. Без дополнительных вступлений он написал на коробке из под сигарет адрес и жестко сообщил:

— Завтра в семь я жду, — в ту секунду о нем мне было известно, что он пишет гениальную прозу, и что за ним я готова ехать в Сибирь. Символика декабристок была так плотно вбита в мою сознанку, что мужчин я долго классифицировала по принципу "за этим поеду" — "за этим не поеду". Добравшись же до Иркутска и поняв, что имеется в виду, я усложнила классификацию, поняв, что за девяноста процентами возлюбленных не поехала бы и до Подмосковья.

В семь часов, вооруженная изысками спекулянтского дизайна, я позвонила в дверь. На пороге возникла невероятной толщины и черноволосости баба с невероятным акцентом.

— Вы к кому?

— К В.

— А вы кто такая?

— Я — знакомая.

— А я — жена. И имейте это, пожалуйста, в виду? — я чуть не свалилась с лестницы.

В комнате орала музыка, сидел пожилой пьяный хиппи, коротко стриженая красотка, и шел разговор о Розанове. В. в старом купальном халате поцеловал мне руку и прошептал:

— Это моя жена Барбара, она итальянка и немного сумасшедшая. Не обращай на нее внимания. Что ты будешь пить?

Высидев полчаса, в течении которых Барбара с акцентом Карабаса-Барабаса рассказывала как хорошо в Италии и как плохо в России; пожилой хиппи падал лицом в тарелку с горошком, и поднимался, не трезвея; коротко стриженая красотка мурлыкала про то, что "Христос — это ледяные слезы человечества"; а хозяин пожирал меня сочувствующими глазами; я направилась к двери. Он провожал меня, накинув плащ на халат, потом около метро что-то случилось, мы оказались в объятиях и начали целоваться так, будто расстаемся навсегда, а всю предыдущую жизнь провели вместе.

— На пачке сигарет не было написано, что по этому адресу ты живешь с женой-итальянкой, — сказала я в паузе.

— Но ведь ты тоже не сообщила вчера, что замужем.

— Но я и не приглашала тебя в семейный дом.

— Извини, накладка. Завтра ее не будет. Придешь?

— Нет.

— Приходи. Я буду ждать.

Назавтра в одной комнате резались в карты два прибалтийских поэта, а коротко стриженая красотка делала в кухне салат огромным тесаком.

— Здесь общежитие? — злобно поинтересовалась я.

— Сейчас у меня есть деньги снимать хату, а у них нет. Мы все не москвичи.

— А что здесь делает девушка, режущая салат?

— Живет.

— С тобой?

— Только географически, она полька из Львова, учится в ГИТИСе. Очень одинокая.

Я зашла в кухню, встретила ненавидящий взгляд и поинтересовалась:

— А где Барбара?

— Барбара — это я, — сообщила красотка.

— Так вчера вы обе были Барбары?

— Нет, это наша соседка Раиса, она наполовину грузинка, наполовину татарка, работает в овощном магазине.

— А почему она придуривалась женой-итальянкой?

— Он ее попросил, сказал, что ждет в гости женщину, с которой не знает как себя вести, а ей скучно, она и рада, — и тут же без перехода, — Зачем он вам? У вас все есть. Вы поиграете и бросите, я вижу. А он гений, гений, ему нужна преданность! — это было слишком.

— Вы еще долго собираетесь делать салат? — спросила я.

— Пока не сделаю, — достойно ответила она.

— А потом?

— Потом буду жарить рыбу.

— Отлично. Значит, вы еще долго будете заняты, и вам не покажется бестактным, если мы запрем дверь в свою комнату, — отчеканила я.

— В свою комнату? — зашипела она, — Вы — просто тварь!

В. сидел в комнате и играл на гитаре.

— Отсиживаешься, пока тетки дерутся за любимую игрушку? — спросила я.

— Зря ты на нее наезжаешь, она очень нервная, ей вообще кажется, что мир создан для того, чтобы ее обидеть, — и мы мгновенно оказались в постели под аккомпанимент программы "Время" и стук тесака, терзающего салат.

За три года я обнаружила в этой квартире пьющую парикмахершу с вечно подбитым глазом; портниху с обильной растительностью в глубоком декольте и убежденностью, что это невероятно сексуально; народную артистку в припадке новообращенности в христианство; девятиклассницу, скрывающуюся от родителей по причине беременности от классного руководителя; юного кришнаита из номенклатурной семьи, профессионального вымогателя, закончившего психфак; второго секретаря исполкома в глубокой депрессии; художника, живущего на ремонт квартир, и математика, зарабатывающего торговлей наркотиками.

В. всех усыновлял, селил и опекал. Он был "человек-оркестр", и гостей привлекала не столько жилплощадь, сколько атмосфера праздника на ней.

— Чтоб через неделю все это здесь не жило, — заявила я поначалу.

— Ты хочешь водить меня на веревке как Бармалей обезьянку Чичи? Дело даже не в том, что ты не собираешься расставаться со своим горячо любимым мужем, дело в том, что ты собираешься расстаться с моим внутренним пространством и при этом оставить меня при себе, — крыть было нечем, я сдалась.

— Хорошая пьеса, — мрачно похвалил он очередную мою пьесу.

— Все мои пьесы отличаются этим, — ответила я с двадцатипятилетним пафосом.

— Ты еще скажи "мое творчество", — фыркнул он, объяснив раз и навсегда за какой границей человек делает себя пародией. Вообще, усмешками и прибаутками он выучил меня всему: как жить, как писать, как разговаривать, как помогать, как разбираться с мерзостью и не увязать в ней при этом, как веселиться, как любить. В постели происходили странные вещи.

— Понимаешь, — путалась я в объяснениях, — В этот момент я слышу музыку, иностранную речь, я даже ее понимаю, я где-то нахожусь, слышу как шумит река, танцуют женщины, скачут всадники. Каждый раз это разная музыка и разная география, как будто я путешествую...

— Отлично, теперь добавим дыхательные техники, — командовал В., долго занимавшийся йогой, каратэ, энергетическими играми и обожавший экспериментировать с женским телом.

Однажды я увидела как на мне отрастают длинные, пушистые белые перья, как я выскакиваю из окна и лечу вверх в искрящуюся золотую воронку, с трудом протискиваюсь в ее узкое горлышко, и попадаю в новую, за которой еще одна и еще... Кайф увеличивается пропорционально числу воронок... И я прихожу в себя в ручьях счастливых слез... Мы добавляем какие-то маленькие таблетки. Снова проваливаюсь и вижу себя в военной форме, падающей в темную шахту лифта. Успеваю зацепиться за провода и выступы, срываюсь, снова вцепляюсь, и снова падаю, высчитывая, чем лучше упасть, чтобы все закончилось побыстрее и дико кричу...

Когда я прихожу в себя, В. отчаянно лупит меня по щекам и тоже кричит. Оказывается я долго была без сознания. На этом духовно-половые эксперименты заканчиваются, я начинаю бояться, и время не лечит этого. У него огромное чувство вины, и мы долго ищем нишу безопасную для общения.

Я знала, что когда В. приехал в Москву, он был учеником в буддистской группе некого Самсона. Конечно, мне хочется добраться до первоисточника.

— Никаких координат Самсона ты не получишь. Он серьезный человек, а ты — дурью маешься, — отрезал В.

— В тебе говорит мелкая ревность. Ты сам учил, что новый отрезок пути приходит с новым учителем, — подначивала я.

— Можешь налететь покруче, чем со мной. Я — любитель, а он — профессионал, — предостерег В.

Вскоре появилась смешливая славистка из Англии, пишущая о В. диссертацию. Она имела наследный замок и полагающиеся к нему сексуальные зажимы, была брита наголо, не носила бюстгальтера на огромном великолепном вымени и одевалась в никогда не стираный джинсовый костюм. Она изо всех сил пыталась сойти за свою, и потому материлась и там где должно, и там, где не должно. В особенный восторг ее приводил туалет. Квартира была в старом доме, она дергала за ржавую цепочку бачка и до изнеможения хохотала, услышав в ответ на это грохот и уханье.

— Это есть постмодернизм, бльядь! — кричала она просветленно.

— Он должен уехать со мной. Он — гений. Здесь он погибнет, — однажды сообщила она мне.

— И что же он будет делать в Англии? — ехидно спросила я.

— Писать романы.

— О России?

— Ты думаешь, об Англии нечего написать? — обиделась она.

— Во вторник улетаем. Съезжу посмотрю. А то сижу и сижу на одном месте, — виновато признался он, — Ты же знаешь, между нами ничего нет. Она боится мужиков.

— Давай-давай, все равно ты там больше недели не выдержишь. И, кстати, привези мне спираль, а то мой муж на гастролях в Греции, попытался на пальцах объяснить аптекаршам, что ему нужна спираль, так они вызвали полицию!

— По-моему, все это время ты общалась со мной для того, чтобы рассказывать о том, какой у тебя замечательный муж, — рявкнул он.

— Это не правда, но с такой уверенностью тебе будет легче поселиться в наследном замке, — и я хлопнула дверью, оставив за ней три года невероятного счастья.

Я ошиблась. Он вписался в альбионскую жизнь, родил трех девочек от славистки, стал второсортным переводчиком русской прозы и пополневшим упакованным господином. Иногда он приезжает в Москву, и дает общим знакомым радостные прогнозы ближайшей гибели исторической Родины, и потому я делаю все, чтобы с ним не встретиться.

Когда В. уехал, я загадала Самсона. Всегда, когда мне нужно что-нибудь, я пытаюсь это материализовать. Материализовывать можно только хорошие вещи, не дай бог, загадывать кому-нибудь плохо, такой кровушкой умоешься, обо всем пожалеешь. На материализацию Самсона ушло три месяца.

— Я занимаюсь в группе одного человека. Его зовут Самсон, — вдруг сказала за чаем молоденькая любовница моего приятеля.

— Отведи меня туда.

— Я могу отвести, но Самсон, он такой. Он может выгнать. Он все может, он людей насквозь видит. Он не человек, он бог, у него вокруг головы свечение. К нему самые главные тибетские люди посоветоваться приезжают.

— А ты как к нему попала?

— Я сама из деревни под Тулой, медучилище кончила, в Москву приехала, вижу объявление "Танцы народов Индии". А я интересуюсь всем таким, ну и пошла танцевать, а там была девочка, его ученица.

Однокомнатная хрущевка находилась на краю земли. Хозяин был худощавым существом без возраста с лежащими на плечах седыми пушистыми волосами и длинной бородой. Он был босой в расшитой восточным узором хламиде. Нимба я не обнаружила, но обнаружила огромные черные глаза, кажущиеся совершенно мертвыми и обращенными вместе со своим обладателем в параллельное пространство. Иногда они вспыхивали как фары, и было видно какой величины агрессивность он подавляет в себе.

— Вымой пол, — сказал он без предисловий моей проводнице, и отвел меня в кухню, решенную, как и вся обитель, в эстетике буддистского монастыря.

— Зачем пришла? — спросил Самсон, глядя сквозь меня мертвыми глазами.

— Меня прислал к вам В., — соврала я.

— Не ври, В. уехал заграницу.

— Откуда вы знаете?

— Я все знаю. Зачем пришла?

— Хочу быть вашей ученицей.

— Не сможешь.

— Смогу. Я была ученицей В., — гордо ответила я, и с готовностью отличницы начала рассказ о духовно-половых опытах.

— Говнюк! — заорал Самсон, глаза его запылали, — Я его за это и выгнал. Он мне тут половину девок обрюхатил. Говорил: как выебу — сразу станешь Буддой!

Мы зашли в комнату, оставшись недовольным качеством мытья пола, Самсон взял половую тряпку и несколько раз крепко дал ею по лицу моей проводнице.

— Простите, учитель, — подняла она на него искренне виноватые глаза, и вспорхнула за новой водой. Сообразив, что сцену нельзя обсуждать, а можно только осмыслять, я продолжила тему.

— Почему вы не хотите взять меня в ученицы?

— У тебя западный склад головы. Такие как ты не могут верить в учителя, не могут верить в Бога. Им не дано. Они не умеют выводить базисные вещи из зоны критики, они бы и рады учиться, но им не у кого.

— Это плохо? — испугалась я.

— Не плохо, и не хорошо. Это как цвет кожи. Это немножко тяжелей, потому, что все решения приходится принимать самостоятельно.

— А почему вы меня сразу не выставили за дверь?

— У тебя очень приятная энергетика, — сказал он с тем выражением лица, с которым говорят о гастрономическом изыске, — Из тебя получится что-то интересное.

Я начала захаживать, полная загадка зачем Самсон тратил на меня время. Он заваривал отвратительного вкуса чай из тибетских трав, и мы разговаривали. Самсон действительно знал все. Он просто считывал любую информацию с какой-то бегущей только мимо него строки. Он ставил диагнозы и предсказывал судьбу, не видя человека, только послушав рассказ о нем. Он мог обсуждать книги, которые никогда не читал, фильмы, которые никогда не видел, страны, в которых не был, только подключившись к энергетике, говорящего о них. Он утверждал, что это доступно любому, потратившему на обучение время и силы, и только эпоха ленивых и нелюбопытных халявщиков объявила это чем-то сверхъестественным. Однако, отдав свою голову параллельной жизни, он очень плохо ориентировался в этой. Огромной проблемой была для него поездка на метро или поход в магазин.

Бытовухой прилежно занимались ученики, воспитываемые в жестоком повиновении и разнообразном истязании. Совок, помноженный на вседозволенность ламаистского наставничества, оставлял от группы ощущение садо-мазохистского ПТУ. Ученики исчезали, но на место их приходили новые, это всегда были юные провинциалы, задохнувшиеся в своих городах, растерявшиеся в Москве, и остро нуждающиеся в причастности к чему-то такому, оправдывающему унизительность их неустроенных будней. Большинство из них сделалось потом прилежными буржуа, меньшинство погибло от пьянства и наркотиков.

— Те6е не кажется, что ты вешаешь им лапшу на уши? — как-то, расхрабрившись, спросила я Самсона.

— Я даю им то, за чем они приходят. Они уходят от меня более счастливыми, чем приходят. Они заблудились, и сами никогда не выйдут на тропу. Я выгоняю их туда палкой, а не конфеткой, потому, что они не верят в конфетку, жизнь приучила их искать истину на конце палки, а не конфетки.

— А зачем они те6е? Почему бы тебе не уехать в Бурятию, жить в дацане?

— Все, что мне необходимо для жизни я имею здесь. Только глупцы считают, что забравшись на гору, они существенно приближаются к звездам.

Подбираясь к главной цели, однажды я игриво провела ладонью по его волосам. Самсон наморщил лоб, включил бегущую строку, считал с нее, что это значит на мирском языке, и сказал:

— Я не В., люди для меня уже много лет окрашены не полом, а уровнем духовных притязаний.

— И тебе совсем неинтересно женское тело?

— Оно относится к вещам, которые мне безразличны.

— То есть, у тебя погасли некоторые системы рефлексов?

— Мне достаточно нажать на кнопку, чтобы они включились. Я могу оказать услугу твоему любопытству, но тебя ждет разочарование. Ты рассчитываешь на полет по золотым воронкам, а я могу предложить только голую физиологию.

Когда это произошло на циновке, заменяющей Самсону постель, я чуть не умерла от страха. Обжив пространство болтовни за чаем, здесь я оказалась в контакте с роботом, методично и качественно выполняющем программу, оставив не взрыхленной мою эмоциональность. Глаза его казались еще мертвее, чем обычно, тело представляло собой оболочку, хозяин которой отлучился по делам.

Если в беседе мы находились в партнерском контакте, то в сексе со стороны Самсона контакт даже не предполагался. Эта часть его естества не нуждалась в диалоге. Я умоляла бога, в которого не верила, чтобы это кончилось раньше моей смерти, потому, что существо, в объятиях которого я находилась, казалось мне незнакомым и не откликающимся на просьбы.

— Ну, вот видишь, ты летаешь совсем не в ту сторону, в которую собиралась, — наконец сжалился Самсон.

— Но почему, почему с В., все было по-другому. Ведь ты — профессионал, а он — дилетант?

— Наоборот, — усмехнулся Самсон.

— А если добавить дыхательные техники и наркотики?

— Неужели ты до сих пор не поняла, что дыхание и таблетки, это театральные эффекты, если бы они могли это давать, то человечество развивало бы культуру только в этих направлениях.

— А что же тогда?

— Твой тип психики, помноженный на его тип психики, помноженный на то, что вы подразумеваете под словом любовь, — это был главный урок Самсона.

Последние годы мы практически не общаемся. Я звоню ему только в экстремальных ситуациях. Однажды, когда мы в очередной раз разводились с первым мужем.

— В доме зацветет цветок, вы уедете на юг и проживете вместе еще столько же, — сказал Самсон.

— Но у меня в доме нет цветов, которые могут зацвести? — завопила я.

— Зацветет, — сказал Самсон и положил трубку.

Мы взяли билеты на Украину, для летнего выпаса детей, за два дня до отъезда кактус, который цветет раз в сто лет, выбросил четыре огромных лотосоподобных цветка. Мы действительно прожили вместе еще ровно столько.

Иногда Самсон немного ошибался, в июне девяносто первого, например, позвонил:

— В июле будь в Москве, получишь возможность утолить свой гражданский темперамент, — досидев до конца июля, я уехала отдыхать, тут-то все и началось. Однажды, в междубрачный период я позвонила Самсону. Мы болтали, как и все тогда, о политике. На прощание он сказал:

— Доделай все дела, подбери хвосты. Через два месяца ты выйдешь замуж за иностранца, который даст тебе возможность реализоваться во многих областях сразу, — я ужаснулась, потому, что иностранцы, находившиеся к этому моменту в моем гардеробе, мало походили на людей способных дать кому-то возможность в чем-то реализоваться. Самсон ошибся только в подданстве моего мужа, петербуржца, родившегося в Риге, правда его предки пару веков назад пришли из Шотландии, о чем свидетельствует фамилия и утверждение свекра, что они в родне со Стюартами. Муж же мой в генеалогические игры не играет, и презирает мое деление людей на тех, кто ест ножом и вилкой, и тех, кто только вилкой.

Самсону я давно не звоню, и телефона его никому не даю, для всех, действительно нуждающихся, жизнь материализует его сама.

В юности я обожала стихи Л., и мечтала стать его ученицей. Он не входил в число крикливых шестидесятников, строивших биографию на недовольстве режимом в рамках дозволенного, с западными дивидендами, потребностью все время быть на виду, и прозвищем "разночинцы на жигулях". Интеллигентностью и изяществом были пронизаны не только стихи и переводы Л., но даже слухи о нем.

Однажды, сидя за столиком цедеэловского буфета, я увидела идущего из ресторана хрупкого пластичного седого мужчину в очках на невероятных глазах.

— Посмотри внимательно, — сказала я собеседнику, — Я не знаю кто это, но это мужчина моей мечты.

— Если бы только твоей, на нем все помешаны, это же Л., — ответил собеседник.

Видимо выражение лица у меня было такое безумное, что Л. остановился, разглядел его подробно, и своими невероятными глазами дал понять, что ему чрезвычайно приятно такое, и что в любой, более удобной ситуации... и медленно пошел прочь.

— Ты видел как он на меня смотрел? Он уходит? — застонала я.

— Через двадцать лет ты будешь точно так же смотреть на красивых молоденьких мальчиков. Если хочешь, я тебя с ним познакомлю, — предложил собеседник.

— И что дальше?

— Ты скажешь, что он мужчина твоей мечты, он достанет из сумки книжку и подпишет ее тебе.

— Дальше?

— Под автографом будет телефон, по которому ты сможешь высказать восхищение. Дальше он пригласит тебя послушать новые стихи, когда жена будет на даче. Впрочем, его месяц назад бросила очередная жена, так что он сейчас актер без ангажемента.

— Дальше!

— У вас начнется бурный роман, тебе будет жаль его, ведь он такой неприспособленный. Ты начнешь варить ему обед, отнимая время от семьи, придумывать как бы уйти от мужа, а Л. будет охотно принимать услуги, вешать лапшу на уши, и чтобы не лишиться музы и домработницы в одном лице, начнет советовать тебе укрупнять и наращивать личность, поменьше думать о твоих успехах и побольше об его, пока не затопчет тебя как личность. Ну, что, догоняем его?

— Нет. Ты абсолютно прав. Мы встретимся, но не сейчас, а когда я буду твердо стоять на ногах, — тяжело вздохнула я.

Прошло два года. Я стояла в любимом арбатском букинистическом, решая извечную студенческую проблему, купить книжку себе или фрукты детям, в пользу последнего.

— Третьего дня я купил здесь прижизненного Брюсова, — нежно сказал мучительно приятный голос, я подняла глаза, ко мне обращался Л.

— Какой из арбатских букинистических вы больше всего любите?

— Около зоомагазина, — растерянно пролепетала я.

— А я этот. Он крохотный и уютный как диссидентская кухня.

Я придурковато молчала.

— Могу я подвезти вас? — спросил Л.

— Нет, — завопила я, — Я живу в этом доме! — и бросилась прочь, преодолевая немыслимый соблазн.

Прошла еще пара лет, и мы оказались за одним столиком в Доме литераторов.

— Мне нравятся ваши глаза. Я бы хотел подарить вам книгу стихов, и написать свой телефон.

— Спасибо, — замурлыкала я, — Пока вы будете подписывать, я пойду позвонить, — вышла, и, наступив себе на все, поехала домой.

Влюбленность моя в этот период достигла такой экзальтации, что я написала ему анонимную открытку с текстом, казавшимся мне тогда приделом совершенства: "Спасибо вам за то, что вы есть в нашей литературе!"

Прошло много лет, и когда мне самой начали приходить подобные оценки, изложенные более подробно, я поняла какие придурки являются их авторами.

Прошло еще два года, мне позвонил молодой кегебешник, работавший директором студии, в которой шла моя пьеса.

— Здравствуйте, Мария Ивановна, у меня тут одно мероприятие серьезной организации в ЦДРИ. Люди хочут культурно отдохнуть. Кого из известных писателей порекомендуете выступить?

— Л.! — закричала я. Такой вечер был царским подарком его амбициям.

— Кто это? — удивился собеседник. Я изовралась по поводу огромности вклада Л. в отечественную словесность и о том, что ему завтра дадут нобель.

— Ладно. Лишь бы стихи про любовь были. Только надо все оформить культурно. Вы, Мария Ивановна, помогите нам, напишите вопросики про его творчество. Я раздам по залу, наши люди пошлют записки и все будет как полагается. Мы вам вашу работу оплатим, если захочете, в смету заложим.

Ночь я корпела над изысканнейшими вопросами, утром позвонил кегебешник:

— Руководство против. Оно такого не знает. Может другого посоветуете?

— Значит так, — отчеканила я, когда мне бьют поддых, я превращаюсь в шаровую молнию, и могу все снести на своем пути, — Берите ручку и записывайте вопросы. Я уже сообщила об этом вечере Л., в Секретариат Союза писателей и на самый высокий уровень. Руководству передайте, что если оно обидит Л., то с него снимут звездочки!

Собеседник одурел от моей хлестаковщины, часто задышал и жалобно ответил:

— Какая вы торопыга, Мария Ивановна! Я записываю вопросы.

Когда я вбежала на вечер, посреди сцены стояла корзина цветов как для опереточной дивы, Л., отключивший чувство юмора, читал самую длинную и самую эстетскую поэму, а в зале ерзали в креслах совершеннейшие чайники в серых костюмах с декольтированными женами в бриллиантах. Л, угомонился, и, после жидких аплодисментов, к нему полетели хорошо организованные записки. Он возбуждался на каждую как пожилая девственница на любовное письмо и отвечал длинно, витиевато, густо усыпая словами "ментальный, брутальный и сакральный". Последней пришла единственная записка не моего авторства, она спрашивала: "Скоро будет музыка?"

Зачитав ее с машинальным пафосом, Л. съежился, ссутулился, заморгал глазами и неловко убежал со сцены. Я обнаружила его этажом ниже, на выставке картин. Он подошел, провокационно дымя сигаретой, в надежде, что смотрительница заорет, и тут-то, в ее лице он рассчитается с неблагодарным человечеством. Однако, бабка сладко спала на стуле.

— Хорошая выставка, — сказал он раздраженно, как всегда не узнавая меня, — Вы пришли на выставку?

— Да, — ответила я предельно бережно.

— А я — нет. Я пришел на вечер одного поэта. Собственно, этот поэт, я сам. Знаете, обычная суета, глупость, звонили полгода, умоляли... Мне было некогда, зачем-то согласился. Это так скучно, уверяю вас, корзины цветов, безумные поклонницы, пошлые банкеты... Я так устал от всего этого! Ни за что бы не пошел, но записки! В зале сидят люди, которым нужна моя поэзия? — и он достал из нагрудного кармана мои вопросы, помахал ими перед моим носом, и я, в отличии от него, успела увидеть, что все они написаны одним почерком, — Хотите я подарю вам свою книгу стихов, а вы потом позвоните мне о впечатлениях? — нежно улыбнулся он, и я вспомнила, что по слухам недавно его опять бросила очередная жена.

— Спасибо. У меня есть ваша книга.

Тут к нам подскочил возбужденный кегебешник.

— Неувязочка вышла. Недосмотрели последнюю записку? — застучал он кулаком по своей младой груди, — Руководство приглашает выпить и закусить. В ресторане уже все культурно оформлено.

— Я догоню, — сказала я, и пошла домой.

Но вот, час пробил. Я обрыхлилась, как говорили мои дети о подросшей кошке, издала книжку, вступила в пару творческих союзов, разошлась с мужем и поняла, что дозрела. Я позвонила ему и предложила прочитать мои пьесы.

— Во-первых, я не драматург, во-вторых, у меня ни секунды свободного времени, в-третьих, я — в депрессии; в-четвертых, я живу в такой глуши, что вы до меня никогда не доедете.... Во вторник с пяти до семи можете? Впрочем, лучше завтра... Хотите, я заеду за вами на машине? — никакого другого ответа, изучив персонаж, я и не предполагала.

На следующий день, в платье, связанном специально для этой встречи, и делающим все круглое еще круглее, а все тонкое еще тоньше, облачившись в последнюю каплю французских духов, оставшихся от последнего романа, я звонила в его дверь.

— Заходите, заходите, — промурлыкал Л., встретивший меня в свитере, в котором, видимо, еще в университетской юности ездил на картошку, и спортивных штанах с вытянутыми коленками, способных видом отключить все эрогенные зоны на теле даже самой непритязательной женщины. Он рассмотрел меня, обошел со всех сторон, как собака, изучающая нового гостя, засуетился, опрокинул на себя чашку кофе, всучил мне килограмм стихов и даже не взглянул на мою книжку. Весь диалог состоял из его нытья о равнодушье страны к таланту поэта, и моих вздохов в ответ. Возвращаясь, я чуть не плакала. Я передержала в колбе светлый образ, он не выдержал испытания временем и стал пародией на самого себя. Ночью Л., позвонил сам:

— А почему вы решили прийти именно ко мне?

— Я искала учителя, — сдуру призналась я.

— О, я готов научить вас жизни, но она так темна и безрадостна!

— Я предпочла бы поучиться литературе, — осторожно подъехала я.

— Литературе? Но женщина не способна быть творцом, она развивается в диапазоне от музы до фурии. Зачем вам литература? Высшее назначение женщины любовь и преданность мужчине? Таков мой первый урок, завтра жду вас для второго.

Это я могла услышать в минуты первой встречи, но выдерживать вино столько лет, чтобы открыть пробку и обнаружить испорченную воду... На несколько дней я потеряла вкус к жизни, и ходила как после тяжелой болезни, когда уже ничего не болит, но интоксикация гнет плечи к земле. Через неделю навестила Л. Оделась попроще, французские духи иссякли, можно было капнуть во флакон водички, поболтать ею и вылить на голову, но не было стимула. Я знала, что Л. оставлен очередной женой, знала, что у меня нет призвания быть писательской нянькой, и инстинкт самосохранения включил внутри светофоры на красный свет. Л, относился к изысканным паразитам, идеология которых гласила "несите меня по жизни, ведь я такой тонкий, ранимый и незащищенный, ведь мне все можно". Эти обоих полов слетались на меня всю жизнь как пчелы на мед.

Он встретил меня в белой рубашке, галстуке и с шампанским. Мы выпили, он сообщил, что очень одинок, что на свете так мало женщин, способных забыть о своих проблемах и решать проблемы любимого, что он не богач, не сексуальный гигант, но трагический благородный герой нашего времени, готовый наполнить жизнь близких смыслом причастности...

— Я уезжаю за границу. Видимо, навсегда, — притормозила я его монолог.

Он надулся, потому, что уже все решил за меня, потом подошел сзади, и внюхался в мои волосы, отчего у меня закружилась голова.

— Я приеду к тебе, — сказал Л. трагическим голосом, и начал стаскивать с меня свитер.

Я понимала, что эта постель означает "тронул девушку — женись!" с моей стороны, и, расслабившись на секунду, я бросаю все отвоеванное у человечества пространство коту под хвост. Л. показался мне сизифовым камнем, с большим трудом дотянутым до вершины горы, и готовым свалиться вниз, придавив меня по дороге. Быть женой Л.? То есть никем? Завидная работа быть чей-то тенью и чей-то свитой... Способен ли мужчина дать женщине количество любви, компенсирующее отнятую внутреннюю состоятельность? Даже если да, даже если несколько мужчин сложатся в эту кассу и наполнят ее золотом обожания... Все равно — я у себя одна.

— Я забыла сигареты. Мне нужна сигарета, — картонным голосом попросила я.

— Я бросил курить, но в кабинете есть какие-то сигареты, — раздосадовано сказал он, и пошел в кабинет, — Почему ты надела свитер, у нас так мало времени, — удивился он вернувшись.

— Холодно, — прошептала я, и закурила, глядя в пол. Я курила предельно включено, как будто сигарета могла меня спасти. И она спасла. У меня закружилась голова, поехали стены и меня затошнило.

— Что там в сигарете? — застонала я, почти теряя сознание.

— Какая-то легкая травка. Друзья привезли, — пожал он плечами.

На каменных ногах я добежала до туалета и закрыла задвижку. Меня выворачивало полчаса. Л. стоял под дверью и лепетал:

— Деточка, бедная деточка? Ах, я дурак, старый дурак, надо было сначала самому попробовать!

Я выползла бледнее снега, он отвез меня в гробовой тишине. Сказать нам уже было нечего. Не так сильна была сигарета, как потребность в накладке, а может быть бунтовал мой организм, проведший десять часов под общим медицинским наркозом и столько же под экспериментально-половым с В.

Последний раз мы виделись с Л., на похоронах Арсения Тарковского, мы жарко обнялись и разошлись заплаканные. Впрочем, я не поручусь, что он узнал меня, как это уже случалось с ним.

Многому научили меня западные феминистки.

— Всякий раз, когда я собираюсь замуж, я просчитываю какой частью моего внутреннего мира заставит меня пожертвовать этот человек, — говорила мне одна американка.

— Общение с мужчиной имеет смысл только в том случае, если вы созидаете, а не разрушаете друг друга, — говорила мне одна француженка.

— Я не буду считать себя полноценным человеком, если пространство быта, в том числе и связанного с детьми, не будет поделено с мужчиной пополам, — говорила мне одна немка.

Обучение феминизму состояло в том, что пожив с мужчиной, делящим домашние обязанности пополам, воспринимаешь всякого другого как врага и обидчика. Мой второй муж научил меня осознавать себя большим подарком человечеству. Он научил меня решать проблемы, разделяя их на части, а не нагромождая до полного обвала. А еще тому, что счастливый брак, это не когда на седьмом году семейной жизни к тебе в окно влезают с букетом в зубах, а когда тебя ежесекундно уважают, и не ходят ногами по твоей душевной территории.

Но нельзя же быть ученицей собственного мужа. Как говорил классик "Прикасаться к кумирам опасно и вредно, их позолота остается на ваших пальцах."

Я поднимаю к небу руки позолоченные по локоть и прошу: — Небо, пошли мне учителя, которому бы я верила! Если нет умного — пошли доброго, если нет доброго — пошли честного? И пусть он будет похож на мою первую учительницу Ирину Васильевну...

Но небо созерцает меня в ответ с бледной холодной улыбкой.

Мы возвращаемся из дома отдыха, ровно неделю я буду плеваться, а к уикэнду сломаюсь, и соглашусь на следующий. Проблема состоит в том, что я проживаю с обоими мужьями в одной квартире. К настоящему времени у всех уже нежнейшие отношения, но в конце недели появляется острое желание разобраться "кто кому Вася" и побыть вдвоем.

Бывший муж врывается к нам, как только мы материализуемся в квартире.

— Хотите новость?

— Хотим!

— Это государственная тайна!

— Тем более, говори быстрей!

— Наша капелла будет исполнять российский государственный гимн.

— А разве он уже есть?

— Музыка Глинки, слова народные.

— Покажи слова.

— Вот двадцать три варианта отобранные из присланных на конкурс, — бывший муж приносит пачку листов, и мы бросаемся читать их, даже не распаковав вещи.

Сначала мы втроем хохочем, потому что все двадцать три варианта могут конкурировать только в смысле пародийности, а потом все трое огорчаемся, потому, что все двадцать три могут конкурировать еще и в бесстыжести. И все эти Иван Иванычи из сел, сладострастно рифмующие "Кремля — земля", "Россия — ты сила", хотят только славы и денег, полагающихся автору гимна. И мы, соединенные судьбой и квартирой писательница, правительственный чиновник и певец, оказываемся поражены цинизмом всех этих Иван Иванычей, привыкших считать, что это мы, интеллигенты всю жизнь испохабили, а вот за ними стоит избянное-нутрянное-исконное-пасконное.

— Кто отбирал это? — спрашиваю я.

— Правительственная комиссия. Но там есть двадцать четвертое запасное место, для кого-нибудь из твоих дружков, — говорит бывший муж.

— А нельзя оставить одну музыку Глинки? Ну, если в стране в настоящее время нет слов для государственного гимна, нельзя же брать первые попавшиеся? — сокрушаюсь я.

— Во-первых, слова найдут, во-вторых, какая страна, такой и гимн, — отвечает муж теперешний.

Собственно, что мне дался этот гимн? Почему, если все деструктурировано, с гимном должен быть порядок? Есть ли вещи, объединяющие жителей этой географической территории, кроме курса доллара и мексиканских сериалов?

Есть " группа товарищей', одному из которой будет предложено сочинить государственный гимн; часть из них входит в неописанную выше группу моих учителей, остальные ни чем не лучше. Как говорит моя подруга-кинозвезда: "Чего я не видела в ресторане Дома кино? С этим спала, с этим спала, с этим спала, остальные — дерьмо!"

Я ведь не говорю, что все мерзавцы, я только говорю, что порядочному человеку не хватит сегодня запаса слов сочинять российский гимн?

Иногда Самсон поил чаем молча.

— Ты на меня обижен за что-то? — спросила я в первый раз, когда это случилось.

— Почему ты так решила?

— Не хочешь разговаривать.

— Ловушка нужна для ловли зайцев. Поймав зайца, забывают про ловушку. Слова нужны для выражения идеи. Постигнув идею, забывают про слова. Где же найти мне забывшего про слова человека, чтобы с ним поговорить? — медленно как заклинание проговорил Самсон.

Всю жизнь я училась тому как ставить слова рядом, чтобы им было друг с другом комфортно. То есть, обманывать читателя, делать вид, что я знаю что-то особенное. "Мир создан для того, чтобы войти в книгу, " — цитировала я с удовольствием. Меня учили этому, и во мне была несокрушимая уверенность в том, что меня правильно выбрали. Хотя честно обращалась со мной только Ирина Васильевна.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск