главная страница
поиск       помощь
Клименкова Т.

Насилие как основа культуры патриархатного типа. Гендерный подход к проблеме

Библиографическое описание

План лекции

1. Несколько слов о понятии «гендер»

2. Исторические предпосылки

3. Методологические замечания

4. Анализ современных проблем

а) Формирование само-образа женщины как «дефектного существа»

б) Идеология «настоящего мужчины» как идеология патологизированного индивида

в). Связка «Насилие-удовольствие» и проблема социального здоровья населения

5. Общественные инициативы как способ выражения интересов мужчин и женщин

Опыт показывает, что в настоящее время существует большой разброс в понимании того, что такое гендер. К сожалению нередко под гендером понимают просто проблему социального статуса женщины (или мужчины). При таком понимании гендерная проблема выступает в ряду других проблем, которые могут быть более или менее важны. При этом исходят из того, что существует множество общественных связей, развивающихся по “объективным законам”, при этом также предполагается, что гендерные исследования как особый вид научных исследований дают «объективную картину» взаимодействия полов. Рассмотрение релевантных проблем здесь остается в рамках того, что обычно понимается под наукой. Сами по себе научные представления не пересматриваются. Предполагается, что можно заниматься проблемами статуса полов в рамках законов, которые раскрываются традиционными науками.

Подавляющее большинство людей считают, что ничего другого нельзя предложить в принципе, поэтому часто слышны разговоры о том, что нам нужны хорошие профессионалы. Я считаю, что хорошие профессионалы нам нужны, но не для того, чтобы развивать традиционные научные представления, а для того, чтобы их пересматривать в соответствии с требованиями современности, а, чтобы их пересматривать, нужно знать, что именно пересматривать, и как. Дело в том, что, оставаясь строго в рамках того, что обычно понимается под наукой, мы свои представления в принципе не выразим (об этом поговорим позднее).

Есть другая постановка проблемы, согласно которой гендер — это так называемый “социальный пол”, то есть система взаимоотношений между мужчинами и женщинами, созданная через социальные связи (в отличие от естественно-природных взаимоотношений). Такое понимание доминирует в наших российских современных исследованиях, и оно чревато помещением гендерных исследований в сферу прежде всего социологии. Это довольно естественно, поскольку используется понятие “социальный пол”. Гендер становится здесь категорией социологической, а гендерное рассмотрение понимается как относящееся к вопросам социального функционирования общества. Высшим достижением такого понимания гендерной науки оказывается положение о том, что гендерными зависимостями пронизана вся общественная жизнь. Это уже определенный прогресс по сравнению, например, с представлениями юристов. (Обычно юристы, говорят: “Посмотрите, что именно в законодательстве касается вас — женщин?” — на это можно ответить, что женщин касается все, только одни проблемы более косвенно, а другие напрямую). При обсуждаемой сейчас постановке проблемы уже есть некоторые новые моменты. Необычна и сама точка зрения, стоя на которой можно утверждать, что гендерные зависимости пронизывают все социальные отношения. Она более содержательна, чем просто рассуждения о статусе полов.

Попытаемся развить еще одну позицию, когда гендерная проблема будет пониматься как проблема культуры или как культурные нормы определенного рода. Конечно, культурные нормы имеют отношение к статусу и проявляются на социальном уровне, однако они представляют собой особый тип нормирования — такой, на основании которого социальные нормы возникают. Иными словами, мы исследуем не столько социальные условия, сколько культурные пред- условия. Механизмы, действующие на этом уровне, весьма разнообразны, поэтому методология их анализа должна быть специфицирована.

Почему понимание гендера только как социального пола, на наш взгляд, вызывает некоторые теоретические трудности? Потому, что оно приводит к оппозиции между телом, представленным как биологическая категория, и гендером как сущностью, которая по своей природе социальна. При таком понимании гендерная, социальная сторона оказывается в конечном счете привилегированной, а тело нейтрализованным. Оно, как и в теориях традиционного типа, остается “в тишине”. Такого рода подход граничит с социальным конструкционизмом. Попытаюсь показать, что так называемое “естественное тело” — это не столько эмблема анатомии, сколько эмблема легитимации определенных стратегий угнетения. Здесь не обойтись без существенного включения телесных моментов в самый первичный аспект постановки проблемы.

Образно говоря, тело представляет собой "центр борьбы" за доминирование, оно многократно оформлено и переоформлено различными силами, которые ведут за него борьбу. Тело, по моему мнению, являет собой воплощенный, заживо проартикулированный пример особой культурной динамики, а не простой и постоянной анатомической статики, как оно представлено в классической науке. Если принять, что тело действительно продуцировано через власть, из этого следует, что оно является скорее “пространством” культурным, чем естественным. Данный вывод нетривиален и нуждается в разъяснении. Что же конкретно имеется в виду?

Для начала вспомним, что техники воздействия на тела существовали еще издревле. Это были техники причинения боли, и применялись они для помещения человеческого тела в определенное социальное пространство. Техники нарочито жестокого “письма на теле” появились с самых первых проявлений культуры патриархатного типа. Как отмечает В. Подорога, именно процедура стигматизации, попытка пометить тело через боль, была одновременно и первой попыткой обозначения. Смысл такого обозначения состоял в том, чтобы осуществить самый первичный контроль, подвести тело под культурный вердикт. Мы привыкли думать, что боль выступает как наказание за нарушение того или иного запрета, однако, еще со времен Ф. Ницше было осознано, что в данном случае “процедура наказания древнее, чем кара за преступления”, то есть коллизия тут как бы переворачивается. Как ни странно, но сначала идет “наказание”, а уже потом “преступление”. Становится понятно, что патриархатный тип культуры стоит на глубоко безнравственной перевернутой посылке, в соответствии с которой сначала идет наказание через боль, а уже потом становится возможной и социализация, а вместе с ней и “преступление” или несоблюдение каких-то норм (под которые тело подведено фактически самой процедурой наказания). Обнаруживается возможность записи через боль, обеспечение через насилие воспроизводства социальной памяти и своего тела как тела социализированного.

В течении человеческой истории, проходящей в условиях патриархатного режима, эти принципы не были забыты, они были лишь загнаны в глубину и скрыты. [1] Так, во времена абсолютизма в Европе весьма широко применялась пытка. Она применялась отнюдь не только как простое наказание. Был найден способ особого обозначения власти через применение боли. Пытка показывала операцию власти на теле преступника. Как это происходило? Во-первых, применять, или не применять пытку решала власть. В те времена это был один из атрибутов королевского абсолютизма как политической системы. Ее разрешалось применять при дознании. То есть при раскрытии преступлений позволялось пользоваться сведениями, добытыми через пытку. Во-вторых, пытка имела особую нагрузку — она участвовала в процессе получения "истины" о преступлении, то есть в связывании значений, а связывание значений — это уже вопрос обозначения. Именно это, так сказать, “смысловое наполнение” делало пытку не простым производством боли, а еще и элементом общей культурно-исторической структуры. Взятая в своем “ненатуральном” качестве, пытка приобретала способность к обозначению. Так продолжалось культурное освоение боли.

На первый взгляд кажется, что боль и знак — это вещи разные: мы привыкли считать, что тело — сфера “природы”, а язык, знаки — сфера “культуры”, но в том-то и дело, что обе эти реальности тесно увязываются, когда, дозируя боль в соответствии с тяжестью преступления, пытка дает возможность получать нечто вроде единой “арифметики”. Такая “арифметика боли” использовалась для исчисления преступлений по единой уже количественной шкале преступности деяния.

Когда М. Фуко попытался для продолжения анализа (в соответствии с требованиями методологии философской рефлексии) “наложить эти техники сами на себя”, он получил любопытный результат: структуры этих техник передавали структуру тюрьмы. На первый взгляд казалось, что произошла долгожданная гуманизация социальных отношений, что, наконец, “нравы стали мягче”, а на деле оказалось, что техники причинения боли не исчезли, а только пошли, так сказать, по второму кругу, и именно это оформилось в виде тюремного контроля над индивидом. Отношения власти, которые раньше применялись к телу, удвоились. Возник феномен уже не тела, а того, что “до” тела, то есть “души”. Это в высшей степени интересный феномен, который, хотя и представляет собой “не-тело”, но построен на основе именно телесных техник насилия. Было показано, что “душа” выступает как дублированное тело, полученное через “оборачивание на себя” модели, ранее применявшейся на теле, а теперь выступающей в виде внетелесной процедуры.

Для действий с такой “душой” западная культура создала особый социальный институт — тюрьму, которая решала задачу контроля над поведением индивидов через тот же надзор и наказание. Тюрьма должна была стать “местом”, где происходит конструирование европейской “души”, местом ее страхов и ожиданий, где боль не ощущалась явно и буквально, но постоянно присутствовала. Для этого тюрьма должна была воздействовать на различные стороны жизни человека — такие, как способность к труду, психический склад, повседневное поведение, мораль, сознание и т.д. Таким образом, под “душой” здесь имеется в виду особое образование, сфабрикованное самим аппаратом насилия по соответствующим правилам. Здесь о европейской “душе” говорят в особом контексте — не как о проявлении “Я” — субъекта, как это было в классической науке, а как о явлении, сформированном жестокими властными процедурами.

Почему вообще создавалось это странное явление? Дело в том, что преступления по-прежнему нужно было “исчислять”, а преступника исправлять, а для этого были необходимы специальные техники исправления. Но тут-то и обнаружился ужасный парадокс, который состоял в том, что сначала нужно было создать преступника с его преступной биографией, соответствующим поведением, видением мира, а потом уже присущие ему определенные способы исправления. То есть для успешной работы по реабилитации преступника нужно было прежде довести его до вполне определенного, “правильного”, “законного” беззакония. Только тогда техники надзора имели шанс на успех и реабилитацию преступника. Говоря иными словами, преступность формировалась прежде всего в недрах самого юридического аппарата, в его правилах и способах надзора. Напомним, что в данном случае весь анализ проводился на материале западноевропейском. Было показано, что именно там возникала необходимость в создании такого индивида, который был бы полностью управляемым. Таким образом, не «советский тоталитаризм», а патриархатная традиция ответственна за создание стандартизованого индивида. Для нас здесь важно подчеркнуть, что сама эта проблема (а, стало быть и ее решение) находится не на уровне смены структур общественного производства — социализма на капитализм — а на уровне изменения культурного режима, а это задача иного характера, требующая иных и значительно более серьезных усилий.

Теперь необходимо хотя бы несколько слов сказать о применяемой методологии. Первым условием здесь является внимательное отношение к контексту. Без учета контекстных значений любой анализ явлений культуры просто не имеет смысла. Классическая (по Аристотелю) постановка вопроса, при которой каждое высказывание рассматривается отдельно на предмет его истинности или ложности, здесь практически не работает, поскольку зачастую следует выяснить именно вопрос о том, что в данном случае представляет собой сама истинность и ложность.

Методом анализа, учитывающим контекстные значения, для нас прежде всего может служить “речевой дискурс”. Под ним имеется в виду более широкое, чем обычно, понимание речи, когда учитывается не только обозначение уже готового объекта, но и ожидание увидеть объект именно таким, а не другим, намерение взаимодействия с объектом и т.д., представленным именно в системном контексте речи. Системный контекст предстает здесь как резервуар наших желаний, склонностей, побуждений. Понятно, что эта ментальная активность лежит “ниже” порога истины и имеет дело с тем, что — “до” сознания. Здесь становится заметно, что речь обладает способностью оказывать на человека специфическое формирующее воздействие, воздействие, которое непосредственно не замечается и остается “в тени”. Это происходит потому, что такое воздействие выполняется на уровне “того, что формирует тела”, на уровне не социальных условий, а культурных предусловий, складывающих не осознанные убеждения, а возникающие предпочтения. Это — как бы прото-знаки. Здесь речевые системы действуют через тело.

В таком случае получается, что не моменты истины, а условия культуры участвуют в “сближении” тех или иных значений (то есть мы усматриваем, что нечто имеет отношение именно к тому, а не иному). Дискурсивный момент речи — это не момент прямого обозначения объекта, а скрытый подтекст языковых практик, активность, через которую только будет построено обозначение. Здесь обнаруживается значение того, что присутствует “в тишине”. Дискурс — это то, что, с одной стороны, содержится в речи, но, с другой стороны, как раз в речи-то оно и не высказано, а только с необходимостью примысливается. Этот пласт и интересует культуролога. Его стремление — вытащить то, что регулярно примысливается как наиболее важное, но по тем или иным причинам замалчивается. Именно эта “молчащая речь” — то, что постоянно подразумевается, и лежит в основе гендерного подхода как я его пони маю.

Теперь попытаюсь обсудить некоторые проблемы с применением указанного подхода. При этом меня будет особо интересовать ситуация, складывающаяся в современной России. С моей точки зрения, у нас существует запрет на обсуждение гендерной проблематики как таковой. Она регулярно присутствует в самых различных контекстах, но никогда не выносится на обсуждение и вызывает социальную идеосинкразию. Механизмом, с помощью которого осуществляется этот запрет, является замещение одних проблем другими, результатом чего является сокрытие и маргинализация того, что чересчур болезненно и нежелательно. Так, все, что относится к гендерным вопросам, замещается у нас в настоящее время (под видом того, что после социализма можно свободно говорить о сексе) на вопросы сексуальные, которые подвергаются громогласному и нередко вульгарному обсуждению. Замещение гендерной проблематики на сексуальную происходит далеко не случайно. Посмотрим, что лежит в основании этой ситуации.

Для начала вспомним, с чем мы сталкиваемся, когда приходится обсуждать пресловутую “женскую проблему”. Как только мы к ней приближаемся, мы тут же обнаруживаем, что попали в положение весьма специфическое и достаточно неприятное. Чаще всего нам говорят: “Объясните в двух словах, чем вы там занимаетесь и что имеете в виду (если вы вообще что-то имеете в виду)". И мы, начиная “быстренько” объяснять, сразу же понимаем, что, хотя мы и очевидно правы, но сказать-то и вправду почему-то нечего, после чего стыдливо замолкаем… А дело здесь в том, что, если мы действительно хотим разобраться в этой ситуации, то нужны отнюдь не “два слова”, а полная смена самой установки в оценке со временной культуры. А это — вещь серьезная.

Если не выходить за рамки обычных представлений, об общезначимом и “нормальном”, то под ними принимается позиция мужчины, вписанного в порядок патриархатного режима. Когда автор этих строк несколько лет назад в одной из центральных библиотек просмотрела каталожные отсылки на слово “женщина”, то там значилось: “особенности женского организма”. Стало быть женщина — это ходячая «особенность», а «нормальное» — это то, что представляет собой мужчина. Это отнюдь не невинный казус. Вспомним как еще в начале 90-х годов на бурных обсуждениях в Верховном Совете реагировали на выступления женщин-депутатов. Там говорили: “Дайте слово женщине”. Когда выступали мужчины, то никому не приходило в голову говорить: “Дайте слово мужчине”, потому что заведомо предполагалось, что мужчина говорит от имени всех. Если женщина к тому же говорила неудачно, то общий приговор был налицо: “Она сказала глупость, потому что она — женщина”. Когда мужчины-депутаты говорили неумные вещи (а это бывало нередко), никому не приходило в голову объяснять это половой принадлежностью. Нужно признать, что, если женщина вообще делает что-то неудачно, то общество склонно объяснять это именно тем, что она — женщина, в то время как неудачи мужчин объясняются каждый раз по-разному, но никогда не тем, что они — мужчины.

Намерение приписывать женщине неумение, недостаточность, неспособность коренится в том, что именно маскулинизированное “мужское” центрирует наш мир как нормативное. Поэтому мужчина, выступающий как его предполагаемый носитель “не должен” ошибаться. Если мы находимся в обычной, привычной для нас позиции, то нам предписано видеть как бы некий “средний центр”, который должен быть одновременно и общезначимым и мужским. Вследствие этого многим женщинам до сих пор вполне искренне кажется, что, с одной стороны, “нарушение женских прав” выдуманная феминистками проблема, но, с другой стороны, причем одновременно, как-то даже возможно и понятно, что именно “мужское” выражает интересы всех как нормирующая инстанция. Такого рода нестыковки происходят отнюдь не от случая к случаю, а представляют собой результат культурных представлений, которые характеризуют со временный жизненный стиль.

Поэтому вопрос заключается отнюдь не в том, что о женских проблемах не знают, а в том, что их принципиально не хотят замечать в силу самой общей культурной установки. Поэтому задача заключается не в том, чтобы объяснить, что существует нечестная игра, а в том, чтобы вызвать мотивацию возражать против такого положения дел, когда обсуждение целого ряда важнейших для современного мира проблем остается принципиально закрытым. Нет ничего удивительного в том, что “женская проблема” выглядит в обычном представлении весьма непривлекательной — ничего другого и быть не может, поскольку она, строго говоря, не может быть там сформулирована. Для обыденной установки это не просто одна из проблем, а та самая “обратная сторона луны”, которая в принципе не может быть обнаружена, потому что этому мешает сам тип видения. Приблизительно в этом контексте Жак Лакан сказал: “Женщина не существует”. Не существует не физически, а как культурный агент. Вместо позиции женщины есть “маскулинная проекция”, которая совсем не всегда помечена печатью открытой враждебности и женоненавистничества (как, например, образ Наташи Ростовой у Льва Толстого), но все же, даже и доброжелательное отношение отнюдь не равно голосу самой женщины. [2]

Итак, мы говорили о том, что есть основания полагать, что женщина не представлена в рамках данного культурного режима как он складывается в настоящее время. Если мы согласимся последовать далее за этой общей логикой, то будет естественно обсудить — возможно ли хотя бы как-то определить специфичность позиции женщины в условиях патриархатного режима? Как представляется, все же возможно. Авторы, придерживающиеся гендерной точки зрения, анализируя этот вопрос, обратили внимание на то, что в традиционном понимании представление о женщинах обычно увязывается с ситуацией своеобразной дефектности, которую чаще всего объясняли факторами анатомического порядка. З. Фрейд, например, в этой связи говорил о “биологической трагедии” женщины. Эту “дефектность” и анализируют некоторые представители гендерного подхода, хотя они идут в анализе не по пути понимания ее как природной предопределенности, а считают, что говорить о “дефектности” женщины можно только в смысле наличия весьма своеобразной ситуации. Женщине постоянно вменяется некая прошлая дефектность; она вписывается в существующий порядок культуры как постоянное напоминание о врожденной неполноценности (то есть идет не наказание за преступление, а, наоборот, сначала применяется особый вид наказания, который должен сам формировать некоторый специфический вид “преступления”). Тогда получается, что эта женская “дефектность” совсем не природой отпущена, а как раз наоборот — культурой сконструирована и вменяется через постоянное неосознаваемое примысливание. Его-то культуролог и должен выявить. Поэтому раскрывать проблему женщины и женских родовых характеристик здесь означает не обсуждать пол как факт, а искать ответ на вопрос о том, как создается специфический субъект-носитель определенных характеристик — характеристик традиционно понятой “женственности”.

Одним из факторов, влияющих на формирование такого само-образа женщины, является, по мнению гендерных исследователей, тот тип разделения труда, который строго определенным образом закрепил в культуре ряд характеристик, имеющих отношение к полу. На мужчину здесь возложена активность, связанная с производительным трудом, а на женщину — с обеспечением воспроизводства рабочей силы, то есть условий по поддержанию жизни. Такое разделение труда привело к дискриминации, потому что женщина при этом “отодвигается” за пределы публичной сферы. Она выполняет то, что скрыто, что “никто не видит”, что предназначено лишь для внутреннего употребления; то, что хотя и необходимо, но вторично. Этот вид труда не учитывается обществом как реально значимый и женщина как его носительница приобретает сомнительный и двусмысленный статус. С одной стороны, она определенно выполняет работу, связанную с затратой нервов, энергии, сил, с другой стороны, нет общественного коррелята, устанавливающего меру социальной значимости этого вклада. Даже сейчас, когда женщина создает прибавочную стоимость, работая в своем доме, она продолжает создавать стоимость, которая социально не учитывается, и ее положение остается весьма проблематичным.

Эта ситуация чревата для женщины не просто лимитом на какие-то конкретные самопроявления, а, так сказать, ограничением возможности быть существом коммуницирующим потому, что коммуникация в традиционном обществе осуществляется на уровне познавательно-производственной ориентации, а женщина из нее очень долго была по существу исключена. Этот культурный комплекс ставит женщину в положение в принципе равносильное гражданской изоляции, ибо ее социальный вклад, на котором изъясняется этот тип культуры, не выражен.

До тех пор, пока существует противоречие между общественной и частной сферами жизни как таковыми в обществе будет оставаться гендерная напряженность. Пока в фокус полноценного и серьезного культурного внимания попадает практически только патриархатно проинтерпретированная общественная сфера, и это обуславливает нарастающий конфликт. Ведь вопрос не только и не столько в том, чтобы женщина попала в общественную сферу (где ей уготованы непрестижные места), а в том, что сама эта сфера как таковая нуждается в существенной реорганизации и переосмыслении. К тому же после наших российских криминальных экспериментов общественная сфера покалечена, возможно, еще более, чем частная. Поэтому, с моей точки зрения, работа для женщины — далеко еще не “панацея”, а центральная проблема заключается в том, чтобы переосмыслить как общественную, так и частную сферу с непатриархатных позиций, что и означает слом их противостояния.

Таким образом, женщина (опять напомним правило этой культуры — сначала «наказание», а уже потом — «преступление») наказывается не столько за свою “дефектность”, сколько, наоборот, наказана самой дефектностью, которая сформирована ее положением между сферой общественной, где она действует по чужим для нее правилам, и сферой частной, которая тоже во многом организована как “место наказания женщины” (один из феминистких афоризмов гласит: "семья организована так, чтобы мужчина был в два раза сильнее, а женщина в два раза слабее").

Важнейшим типом правил, которые “встроены” в субъективность женщины, дабы она могла стать субъектом, пригодным для воспроизводства своей “дефектности”, служит строго определенная интерпретация взаимоотношений между полами по поводу воспроизводства людей. Женский пол, в соответствии с нормами культуры патриархатного режима, понимается как созданный, чтобы быть объектом восприятия мужского сознания, которое выражает активное начало. Это понимание выливается в конечном итоге в порнопарадигму традиционного понимания сексуальности. [3]

Телесное воздействие, о котором я говорила ранее, через феномен боли (часто смешанный с феноменом удовольствия) и в настоящее время выполняет работу заключения индивида в поле власти. Все остается по-прежнему. Эта дисциплина подчинения тела включает в себя вполне определенное понимание того, что именуется “сексуальным отношением”. Речь идет о микрополитической практике создания особой культуры или “исследовательски-половой активности”, которая предполагает грубо асимметричные правила поведения для разных полов. Результат, как признано авторами, даже далеко не сочувствующими гендерным исследованиям, — в создании садо-мазохистской чувственности, где на одном полюсе предполагается агрессия и власть, на другом — боль и подчинение. При таком понимании боль рассматривается как заложенная в природную конституцию женщины, то есть мазохизм вменяется ей на телесном уровне, что помогает скрыть тот факт, что на деле к такого рода системе чувствования женщину нужно системно принуждать. В контексте только что сказанного, порнография — это совсем не “естественное проявление сексуальной эротики”, а грубо насильственное мероприятие, демонстрация микровласти патриархатной культуры, одна из ее наиболее первичных и фундаментальных артикуляций.

Я обозначила некоторые структурные условия, лежащие в основе правил, которые призваны формировать самовосприятие женщины как объекта применения техник микровласти, культуры патриархатного типа, проще говоря, проследила, как осуществляются некоторые элементы построения “женственности”. Что же можно сказать о гендерной конструкции “мужественности”? Теперь обратим внимание на то, что регулярно примысливается, но также регулярно и замалчивается в отношении мужчин.

Прежде всего, мужское бытие, хотя и по-иному, но также жестко выстраивается существующим культурным порядком. С гендерных позиций возможно вычленить некоторые постоянно присутствующие, но “молчащие” параметры, которые здесь работают. Эти параметры призваны складывать как бы “изнанку” бытия мужчины. К таким правилам, которые не обсуждаются, но должны всегда быть налицо, относятся, по крайней мере, два.

Первое из них — уже упомянутая нами порноинтерпретация половых отношений — это условие, которое “загнано в тишину”, но постоянно работает как потенциальный элемент формирования «мужественности»; второе — повторяющееся стремление к нарушению закона. Ввиду некоторой неочевидности, обсудим его более подробно.

Вспомним приводимые раньше рассуждения о складывании “души”, где речь шла о создании патологичного индивида через действие предполагаемой тюрьмы. В связи с этим на память приходят некоторые реалии из нашей сегодняшней жизни, которые в этом свете выглядят весьма симптоматично и которыми мы окружены постоянно. Нередко можно слышать требование, которое гласит: “он” (попутно заметим — всегда «он», никогда не «она») должен хорошо знать закон и то, что “наказание неотвратимо”. Подразумевается, что «он» вынужден постоянно преодолевать то, чего хочется, но что социально неприемлемо и потому законом не одобряется. Подразумевается, что только боязнь наказания заставляет “его” сдерживать себя. Как ни печально, но это — по сути дела один из краеугольных камней идеологии 90-х годов. При этом важно, что по сути дела так понимается сама «природа» мужчины, поскольку все это идет на общем фоне “возвращения к требованиям природы, поруганной во времена социализма”, хотя на деле речь идет совсем не о “природе”, а о “культуре”, причем культуре патриархатной.

С гендерной точки зрения, маскулинизированному мужчине здесь неявно, но весьма жестко, предписывается стремление к различного рода уголовно наказуемым деяниям. Что за этим стоит? Механизм культурной технологии, связанной с навязываемыми запретами. Сначала возбуждается интерес к незаконным действиям, который затем подогревается и, наконец, торжественно снимается, но снимается в весьма специфической форме, то есть, конечно, не совсем, поскольку это просто невозможно, а именно так, чтобы проблема до конца не решалась. Способы “снятия” подбираются такие, чтобы каждый раз оставалось ощущение собственной вины за нарушение запрета, некоей “горькой конфеты”, то есть невротического дискомфорта и чувства смутного недовольства собой.

Именно эти две упомянутые нами технологии транслируются через телевидение. Действительно, на телеэкране все идет удивительно однообразно: как только кончается “эротика”, тут же происходит драка (вид криминала); как только кончается драка, воспроизводится “эротика”. Время, отпущенное на связующие эпизоды, приближается к нулю. За тиражированием одних и тех же кадров кроется структурно важная коллизия, на которой базируется патриархатный режим — демонстрация власти на микро-уровне тел. То, что мы этого не замечаем, вызвано не отсутствием проблемы (она совершенно очевидна), а тем, что практически есть жесткий запрет на ее обсуждение.

Заметим при этом, что произошел неприметный, но важный сдвиг: под видом обсуждения реальных проблем производится прикосновение непосредственно к болевым точкам этих инспирированных запрещенных желаний. Об этом свидетельствует сам стиль кинопродукции, способы работы со светом и т.д. Вместо реальности все более показывают проекции картин, фиксирующих страдающее маскулинистское подсознание. Их разоблачает невероятный темп, ржаво-красный, темно-синий или серый фон, специфические интонации и музыкальное оформление, помогающие демонстрации этих готовых фрагментов подсознания. В настоящее время вся страна «сидит на игле», вместо реальности видя перед собой весьма специфические феномены — некие «картины-знаки», готовые куски, соединенные по кривой логике, практически создаваемой центральными СМИ.

Весь этот уголовно-порнографический вернисаж имеет очевидную политическую подоплеку, которая, однако, отсылает не к традиционному разделению власти (“правые” — “левые”), а к порядку микровласти, выполняемой системными действиями культуры. Здесь речь идет не о заговоре, не о действиях отдельно взятого цензора или традиционной политической силы, а о проведении политики насилия совершенно особого толка через воздействие на системные пред-условия нашего существования. Постоянно возобновляемые сцены убийств, льющейся крови, драк, пыток, изуродованных тел — это наррация, рассказ о реальности, выполненный с весьма пристрастных позиций — с позиций “мужского” невроза, который показывает свое родство с опытом извращенного полового отношения.

За этим стоит грубое стремление получать удовольствие в “ковырянии в живом, кровавом человеческом мясе”. Это и есть то предусловие, которое является общим основанием определенным образом понятого секса и преступления, которое этот тип культуры навязывает в своеобразном “наборе”. Несуразность и насильственный характер такого понимания по отношению к современному человеку достаточно очевидны, но, тем не менее, именно восстановление такого понимания лежит в основе консервативных деклараций самых разнообразных политических источников.

Другими существенными факторами, образующими структурные характеристики “маскулинности”, является подогревание любого повода для взращивания агрессивности. Не случайно все, что подходит под эту категорию, вызывает особый интерес и имеет большой шанс на продвижение. На это тратятся немалые деньги. Именно искусственно поддерживаемая возгонка агрессивности приводит к возникновению “горячих точек”. [4] По условиям современных культурных игр, можно законно умножать количество агрессивности, превращать рыночные отношения в место проявления конфликтов, обычные ссоры в “разборки”, пользоваться услугами киллеров и т.д., не отдавая себе отчета создавать для мужчин рабочие места весьма сомнительного свойства (мы имеем в виду даже такую "невинную" практику, как наличие “охранника” в любой школе, детском саду).

Практически создан некий новый режим, где мужчина уже не в силах поставить себя перед реальностью. При этом, как уже указывалось, происходит замещение: место реальности занимают навязываемые фантазмы и вписывание этих фантазмов (которые и являются патриархатными нормами) производится непосредственно в подсознание (повторяем, в этом отношении роль журналистов и других "пиарщиков" трудно переоценить). По нашему мнению, в настоящее время эти средства, пожалуй, являются единственно возможными: никакими другими способами традиционную, старую гендерную конструкцию маскулинности мужчине вменить невозможно. Ей противоречит уровень его современной развитости, поэтому действия по поддержанию традиционной патриархатной установке производятся на уровне подсознания.

Таким образом, патриархатный тип культуры является сейчас более пагубным даже не столько для женщины, сколько для мужчины, что, впрочем, было и ранее. Действительно, ведь именно мужчине этот тип культуры всегда предлагал самые неприглядные функции — он должен быть убийцей (поскольку история осуществляла себя через убийства и войны) или насильником (поскольку изнасилование — это не просто чье-то преступление, а один из социальных институтов патриархатной власти). Находясь во власти чувства постоянного недовольства собой (о чем мы уже упоминали), мужчина должен иметь глубокое, хотя и тщательно скрываемое чувство несамодостаточности, которое можно специфическим образом эксплуатировать, осуществляя дальнейшую игру культуры. Таким образом, можно сделать вывод, что женщину дискриминируют не столько отдельные мужчины, сколько сам тип патриархатной культуры (который дискриминирует и мужчину, но по-иному).

Я все время говорила об одном и том же — о проявлениях насилия. Оно является родимым пятном, проклятием, которое постоянно тяготеет над патриархатным режимом. Основная посылка — через страдание, телесный дискомфорт “внедрить под кожу” нормы, “привить” определенные типы до-сознательного, а стало быть телесного функционирования. Фактор системности здесь играет огромную роль. Поэтому мы вообще не рассматриваем насилие вне контекста социальных связей, в которые оно включено. Сейчас возникли новые формы насилия. Они не осознаются, но резко навязываются и остро переживаются.

Обратимся к исследованию, которое проводилось МЦГИ в городе Рыбинске. Это был социологический опрос населения в том числе и по проблеме насилия. Результаты опроса показали, что, по мнению респондентов, насилием проникнута вся современная жизнь. Вот несколько примеров из многочисленных высказываний по этому поводу. “Стресс (проблема обсуждалась в терминах стрессов) это не только, когда тебя бьют“. «Сейчас стрессом может стать все, что угодно”. “Нас постоянно день за днем заставляют переживать такие стрессы, что дальше ехать некуда”. “Стресс стал нескончаемым”.

Создана особая социальная технология, которая делает насилие феноменом едва ли не тотальным, вплоть до того, что вписывает его в порядок получения удовольствия и связывает их в единое целое. Эти техники существовали и раньше, но наше время использует их особенно жестко. Социальные институты построены так, что человек постепенно принуждается получать удовольствие от действий, носящих явно разрушительный характер для его социального здоровья. Возникла связка — “насилие-удовольствие”, которая выполняется и поддерживается через применение наркотиков, алкоголя, курения, понимание свободы как произвола, и т.п. Это можно квалифицировать как вполне определенные виды политического насилия. Важно, что они выполняются, как ни странно, от имени свободы.

Механизмом, с помощью которого осуществляется эта культурная стратегия, является невиданное ранее вторжение в индивидуальную мотивацию. Как уже говорилось, эту роль выполняют различные социальные институты, но в первую очередь — центральные СМИ. Центральным СМИ сейчас отводится задача формирования жестко фиксированных мнений, позиций — то есть именно той самой классической установки, о которой говорилось вначале. Если ранее они в основном выполняли функции контроля над рациональными убеждениями, то теперь эти функции переместились в направлении контроля над мнениями, оценками, позициями, эмоциями — то есть всего того, что лежит “до” рациональной сферы и участвует в ее формировании — как раз те культурные пред-условия, о которых идет речь. Таким образом получается, что, вместо обещанной свободы, на деле система контроля только углубилась и ожесточилась, причем не количественно, а именно качественно. Человека стали формовать без его ведома на уровне подсознательных предпочтений. Такая система действовала и раньше, но она работала значительно слабее. В том, что агрессивность воздействия СМИ возросла, сейчас не усомнится, пожалуй, никто.

Ситуация сопровождается и другими достаточно серьезными изменениями. В их числе важная сдвижка в понимании того, на какой тип зрителей и слушателей идет вещание. Нас как бы заставляют признать, что произошло резкое снижение интеллектуального уровня зрителей и слушателей. Само слово “народ” стало употребляться для обозначения тех, кто действует криминальным или полу-криминальным образом, поет криминальный фольклор и т.д. Центральное телевидение, действуя в рамках этой стратегии, перешло с “просветительского” типа вещания на “развлекательно-игровой”.

То, что произошло в итоге — нарушение права на личную неприкосновенность. Однако сам тип нарушения является достаточно неочевидным и в массовом порядке пока не признанным. Это и понятно, ведь такой тип нарушения права на личную неприкосновенность не был и не мог быть зафиксирован без применения новых подходов, (поскольку это — вопросы, связанные с тем, как складывается подсознание, а значит и “культурная телесность”). Существующее в настоящее время законодательство в принципе не может защитить от этого вида насилия. Действительно, если мы обратимся к законодательству (причем не только российскому, но и международному), то увидим, что данная проблема, несмотря на ее очевидную актуальность, до сих пор не осознана в достаточной мере. Она не зафиксирована даже в Правах человека Третьего поколения, которые построены в логике выравнивания прав отдельных групп. Поэтому в настоящее время нужно ставить вопрос о создании Прав человека Четвертого поколения, специально посвященных проблемам культурно-политического и информационного насилия. Эффективная защита людей от насилия должна предполагать их защиту от того культурного режима, который им навязывается вопреки их интересам (в этом отношении, впрочем, сама постановка вопроса о Правах человека в ее современном понимании является достаточно проблематичной).

Проблематика насилия важна по многим причинам, в том числе методологического порядка. Рассматривая ее под определенным углом зрения, можно делать выводы о состоянии социального здоровья нации. Хотя констатация плохого состояния социального здоровья нации не нова, но само выявление связки “насилие-удовольствие” — достаточно нетривиально, и может быть сделано в конечном итоге с гендерных позиций, — то есть с позиций выявления условий формирования социальных тел мужчин и женщин. “Категория” социального здоровья интересна для нас как промежуточная: с одной стороны, она имеет отношение к социально-культурному порядку, с другой, в ней достаточно выражен элемент телесного наполнения, поскольку речь идет о здоровье. Кроме того, через эту категорию мы сопрягаем наш гендерный взгляд с выражением интересов всего социума и выходим на новый виток развития проблематики. В ней скрыты позитивные возможности, имеющие действительно инновационный характер.

Это, в частности, помогло нам создавать так называемые “женские инициативы” — некоммерческие, неправительственные организации, где формируются новые способы выражения интересов мужчин и женщин, поскольку это организации принципиально особого типа. Речь идет о группах, которые создавались так, чтобы они не теряли так называемой “женской повестки дня”. Поясним, о чем идет речь. Женские организации обычно предоставляют какие-то конкретные услуги — они собираются с целью заботы о детях, престарелых, инвалидах, для решения региональных, городских проблем и т.д. Однако им важно оставаться именно женскими организациями. Какая организация может быть названа женской? Та, которая при выполнении работы любого рода освещает опыт своих участниц именно “как женщин”. В пределах патриархатной культуры потенциал, которым на протяжении тысячелетий обладали женщины, не был востребован. Это дает возможность внести в рассмотрение любой темы — будь то здоровье, анализ городских проблем, рассмотрение соседских общин, проблем престарелых и т.д. — именно женскую точку зрения, “женскую повестку дня”. [5] Такой опыт воспроизводится не через технологии абстрактно-иерархической рациональности. Он постоянно возобновляется и предъявляется явочным порядком в жизни каждой из женщин-участниц группы. Пока что он с трудом поддается социальной визуализации, но его время уже пришло.

Ярким примером может служить IV Всемирная конференция женщин, происходившая в 1995 г. в Пекине. На эту конференцию съехались около 35 000 женщин со всего мира. Политической целью был не столько чисто теоретический анализ положения женщин, и даже не столько собственно обмен опытом, сколько именно политическое действие нового типа. Мы привыкли исходить из мнения, что политика связана с властью, а власть может быть понята только как право управлять, но участники “социальных инноваций” исходят из другого. Они пытаются закладывать по сути дела новое понимание власти как ответственности и усиления влияния. На первый взгляд представляется, что такая интерпретация власти заведомо слаба и бесполезна, однако, если внимательно рассмотреть те процессы, которые идут сейчас в мировом сообществе, то станет понятно, что именно это понимание все более пробивает себе дорогу. В этом отношении IV Всемирная Конференция женщин оказалась попыткой проявления власти как влияния, попыткой формирования единой коллективной воли огромной массы женщин и утверждения ее в одном и том же месте в одно и то же время, то есть ее реальной демонстрацией. С проявлением такой воли мировое сообщество все более и более обязано считаться. Говоря иными словами, появилась весьма специфическая заявка на складывание нового типа выражения общих целей и задач людей. Такие цели и задачи у людей есть, но они нуждаются в новых способах проявления и выражения. Эти цели существуют в виде некоей новой базы для формулирования будущих интересов людей через само их взаимодействие.

На что же мы при этом можем опираться? Как оказалось, в деле воссоздания “женского опыта”, можно ориентироваться прежде всего на свои собственные действия. Дело в том, что в современном мире существует целый класс задач, для которых действие оказывается более ценным, чем рационализация этого действия. Классическая постановка вопроса о целерациональном полагании подразумевала желательность такого положения, при котором мысль была бы основой, а действие ее следствием. В настоящее время иногда возникают такие ситуации, где действие имеет как бы более всеобъемлющий порядок, чем его рациональное закрепление. Для нас это имеет немаловажное значение. Мы находимся в ситуации, напоминающей позицию современных политиков, однако здесь видны и отличия. Например, Игорь Шабдурасулов сказал, что у него нет концепции работы телевидения потому, что он их (концепций) "терпеть не может". На наш взгляд, если говорить в общем виде, то в действии в скрытом, свернутом виде содержатся те возможности, которых уже нет в “говорении” об этом действии. В этом отношении Шабдурасулова можно понять. Однако, на данном примере видно, что между им и нами есть важная разница. Дело в том, что мы ставим себе специальной целью сохранение нашего женского опыта именно с его определенным ранее исключенным смыслом, который в нем присутствует, возможности которого мы собираемся переводить из скрытого вида в явный. Когда мы будем рационализировать этот смысл, мы будем делать специальный акцент на том, чтобы его не повредить, а Шабдурасулов при рационализации своего «опыта без концепции” озабочен совершенно традиционными политическими проблемами, то есть в конечном итоге, он вынужден просто подстраиваться под тех, кому на данный момент удалось удачно легитимировать свои интересы.

Женщины обладают потенциалом, значимым не только для них, но и для всего общества в целом, хотя этот потенциал, как уже говорилось, маргинализован. Одной из преград, которая стоит на пути его реализации, является существующая рациональность — способ мышления, который сам по себе маскулинизирован. Учитывая его доминирование, скорее можно стремиться к новым способам трансляции своего социального опыта, чем к его обсуждению в традиционно принятой вербальной или письменной форме.

Чтобы пояснить, позволю себе привести примеры реальных наших действий такого типа. Возьмем проблему физического насилия, совершаемого против женщин. В последние годы, именно при поддержке женского движения, из реальных усилий активисток, то есть из социального действия нового типа, которое имело место de facto, возникло иное понимание насилия, и осмысление шло уже попутно в рамках этой деятельности: имеется в виду работа Кризисных центров для женщин. Само существование Кризисных центров связано с парадоксом — только после их создания — то есть определенного рода действия — появилось осознание специфики проблемы насилия против женщин.

До этого момента нужда в самих Кризисных центрах не была видна. Считали, что можно ограничиться оказанием пострадавшим помощи, основанной на позиции современной психологии и психиатрии, которые во многом были проникнуты духом фрейдизма. Вина за совершенное насилие часто перекладывалась на жертву, поскольку предполагалось, что женская сексуальность построена так, что желание боли и насилия вписаны в самую женскую конституцию как анатомический факт, а не как культурное принуждение. Насилие, совершаемое против женщины, понималось как результат проявления “естественной и неконтролируемой мужской агрессивности”, чаще всего “сексуальной страсти”, практически рассматривалось как нечто обычное и вполне допустимое. Вопрос был только в нарушении меры. С гендерных позиций это выглядит как предмет политический, то есть как место проявления патриархатной власти, то есть не как часть поведения, связанного с вопросами продления рода, а как часть поведения, связанного с проявлением принуждения. Поэтому насилие, совершаемое против женщин, раскладывается здесь на иные составляющие, становится ясно, что это вообще — “про другое”.

Если бы мы в этой ситуации пошли по пути юридического теоретизирования, то ничего бы не добились, потому что в юриспруденции сохранен традиционный срез рассмотрения проблемы. В ней содержится целый корпус абстрактных и патриархатных представлений и постановок, в том числе о правах человека как такового. Заметим, что именно поэтому чрезвычайно важно, какого рода сотрудники работают в Кризисных центрах — предлагают ли они традиционное и фрейдистское или гендерное прочтение ситуаций насилия.

Второй пример — понимание социальной политики. Оно тоже нетрадиционное и тоже возникло de facto. Обычно социальная политика понимается как система разработки льгот для каких-то групп граждан. Такое ее понимание превращает эти группы в социальных инвалидов, зависимых от чужих решений. И, как всегда бывает с группами, не имеющими собственной возможности утверждать свои нужды, в конечном итоге происходит их обнищание. Мы понимаем социальную политику как непосредственное вовлечение людей в решение проблем, которые их касаются. Это — совсем другая постановка вопроса, подразумевающая решение совершенно иного ряда задач. Она тоже явилось следствием реальной работы с женщинами. Стало видно, какие меры реально выполняются в работе традиционных и инновационных организаций, занимающихся социальной работой. Стало понятно, что программы, составленные женщинами для себя, резко отличаются от программ, которые составлены для них чиновниками, поскольку представление о женщинах как инвалидах весьма основательно вписано в мышление представителей городских администраций и других социальных институтов.

Третьим примером может стать наше понимание проблем здоровья людей. Как уже отмечалось, мы его рассматриваем широко, с учетом социального контекста. Такая постановка вопроса помогла осмыслить эту тему как меру социальной безопасности. Возникновение связки “насилие-удовольствие” одними рациональными основаниями объяснить невозможно. Только введение в анализ параметров власти дает возможность объяснить происходящее. Предлагаемая сейчас “идеология удовольствия” на поверку оказывается очень жестоким и античеловечным мероприятием.

В итоге получается общая оценка ситуации, которая сильно отличается от всего того, что нам преподносят центральные СМИ и современные политики. Я считаю, что причиной сегодняшнего кризиса является не столько так называемое “отсутствие рынка”, сколько изменения идеологического характера (экономический кризис сегодня конечно налицо, но его формировали в течение всего прошедшего десятилетия!). Пока мы практикуем “экономический редукционизм”, то есть сводим все проблемы к экономическим, решение так и не будет получено. По моему мнению, нужно учитывать социальный, и особенно, культурный контекст проблемы. Кризис носит системный характер, он не столько в экономических условиях, сколько в культурных пред-условиях бытия. Страну побуждали уповать на прошлое — на дореволюционный период, XIX век и так далее до Домостроя. Это делалось в соответствии с консервативной идеологией 90-х годов. В результате страна оказалась неспособной к историческому действию. (Только у нас, кстати, возможно такое словосочетание, как “либерально-консервативная идеология СПС”, для Запада — это нонсенс). Жить одним прошлым нельзя, нужно повернуть страну лицом к будущему.

Большую роль в формировании современного российского кризиса, играет сегодняшнее понимание свободы. Одним из существеннейших признаков свободы является возможность осознать и отстоять свой собственный интерес. У нас же в 90-е годы от имени свободы и под знаком свободы под видом развития социальных групп определенные слои общества отстаивали интересы криминалитета и олигархии. На деле такое отстаивание чужих интересов под видом своих и являет собой яркий пример не-свободы. Основой этой ситуации явилось то, что сама свобода понималась крайне примитивно, как возможность “позволить себе”. За таким пониманием стоит известная среди молодежи сентенция: “Жизнь должна быть — “в кайф”. На наш взгляд, интерес человека заключается, видимо, скорее не в том, чтобы “получить кайф”, поскольку “получение кайфа” уже резко политизировано (как мы говорили), сколько в том, чтобы быть в гармонии с самим собой, а это уже совершенно другое дело. Этого нельзя достичь без определенной степени самоуважения, а оно приходит только как следствие самоограничения, добровольно наложенного на себя обязательства учитывать запросы других. По сути дела для этого и создаются наши организации. Прежде всего для осознания того, что наш интерес предполагает признание важности социальных обязательств перед другими. Именно учет этого обстоятельства и показывает нам направление для работы.

Только через установки социальной ответственности можно осваивать новые сферы опыта в том числе и такие, как экономические связи. Здесь обнаруживается, что мы можем предложить нетрадиционную постановку вопроса. Например, в Государственной Думе сейчас господствует идеология принципиальной нехватки материальных ресурсов — один из примеров действия патриархатной точки зрения, когда считается, что пирог в принципе ограничен и кто-то постоянно ест мою часть. В результате начинается нескончаемая война всех против всех (в данном случае речь идет уже не о людях, а о социальных группах). Именно такой подход и привел нас к современной нищете, когда весьма богатая страна не может соответствующим образом распорядиться имеющимся у нее достоянием. Это связано с тем, что решения принимаются в Государственной Думе в соответствии с абстрактной логикой традиционной патриархатной политики, а не из учета возможностей, скрытых в реальной жизни. В реальной жизни возможности всегда в наличии, как, кстати, и деньги, которые при остром дефиците остаются неосвоенными, если они не просматриваются сквозь политическую призму. Для нас деньги выступают как еще одна возможность для развития, а не как средство удовлетворения властных притязаний и потребления. При таком понимании деньги можно превратить в пространство для действия, а не в средство обогащения. Это позволяет переосмыслить проблему и понимать деньги как один из способов реализации социальной ответственности, что, в свою очередь, стимулирует проекты нового типа, пересмотр места и роли денег и экономики в обществе. Это все — примеры постановки задач в рамках нового понимания, которое мы осваиваем с позиций гендерного подхода.

Наш опыт, как понятно, имеет очень большую степень конкретности, он еще очень мало формализован, трудно говорить о нем в общем виде, но все же кое-что сказать можно. Прежде всего, что это (повторяем) — опыт социальной ответственности, в этом его определяющая черта. Мы говорим, что социальный проект имеет место только там, где есть процесс мультиплицирования, распространения общественной активности. Мера вовлечения людей в нашу деятельность — и есть та реальность, которую мы создаем. Но речь идет именно о деятельности (здесь мало договариваться о чем-то, нужно совместно работать).

Наша сила именно в совместной работе, поскольку только там появляется значение мотива, а мотив — это прорыв в будущее, а не в прошлое — к Самодержавию и Домострою. Эти реалии уже себя исчерпали [6]. Для того, чтобы от них освободиться, нужно создать такое положение, чтобы люди начали обращать внимание на новые постановки проблем, чтобы сама их позиция побуждала к поиску нового. Нужно, строго говоря, даже не взаимодействие, а формирование нужды во взаимодействии. Только тогда будет достигнута уже упомянутая цель — распространение взаимной социальной ответственности.

Литература

М. Фуко. История безумия в классический век. Университетская книга, Санкт-Петербург, 1997.

М. Фуко. Воля к истине. По ту сторону знания, власти и сексуальности. Магистериум, Касталь, М., 1996.

 

Ссылки

[1] Об этом подробнее см. Foucault M. Surveiller et punir: Naissance de la prison. P., 1975.

[2] В это трудно поверить, но практически эта ситуация более реальна, чем кажется. Если мы обратимся, например, к истории, то увидим, что тот курс, который мы проходили в детстве, содержит в себе главным образом сведения о битвах (“битва при Линьяно”, “битва при Калке” и т.д.), о царствовании государей и других правителей и некоторые сведения, относящиеся к смене способов производства. Мы полагаем, что это и есть наша история. Мы настолько привыкли доверять собственным способам представления, что нам трудно даже предположить, что мы могли упустить что-либо важное. На деле же здесь не присутствует очень многое, а именно — то, что связано с деятельностью женщин. Даже, если мы представим себе, что женщины “хуже” мужчин, что они менее успешны, все равно нужно признать, что они все же “были”, существовали. Они же что-то делали на протяжении двух тысячелетий! Без сомнения, по факту это имело место в каком-то виде — так, где же это? Почему история того, что делали женщины практически отсутствует? Это не случайно. Дело в том, что по самой своей методологии история может “увидеть” только то, что запечатлено через вполне определенные каналы, поэтому события, происходящие в мужском сообществе представлены как единственно значимые. (Когда меня спрашивают о том, почему женщины так мало представлены “в истории”, я отвечаю — что это происходит по определению самой истории).

[3] Об этом смотри подробнее в моей работе “Женщина как феномен культуры”, разд. “Женщина под сексуальным взглядом” с.с. 88-117. М., Преображение, 1996.

[4] Это происходит не только в России, но и по всему миру, именно поэтому ООН, которой нередко приходится расплачиваться за результаты, в последнее время начинает осознанно поддерживать гендерные исследования, организовывать конференции по Man's Studies и т.д.

[5] То же, конечно, относится и к опыту немаскулинизированных мужчин, опыту который тоже не был востребован. В этом отношении мы бы горячо поддержали инициативы создания мужских некоммерческих неправительственных организаций с “мужской повесткой дня”.

[6] Вопрос о прошлом — чрезвычайно важный и деликатный вопрос. На мой взгляд, некоторые основы для его нетрадиционной постановки были заложены в трудах русских философов. В рамках идеологии 90-х годов они оказались невостребованными, поэтому их осмысление еще ждет своего часа.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск