главная страница
поиск       помощь
Муратова Г.

Отец

Библиографическое описание

"Он всегда был красивым. И в старости тоже. Могучее тело, короткие седые волосы, тяжелый многозначительный профиль.

— Ничего... старик! Красивый старик... Берем, — оглядев его с головы до пят, сказал изящный молодой аспирант из Академии. Завтра с девяти, двести пятнадцатая аудитория.

На втором этаже. Найдете?

— Знаю... — тихо ответил Владислав Петрович.

— Почему вы так тихо говорите? — удивился молодой человек. — Странно! Такая вместительная грудная клетка. Редкость сегодня... Странно, — он был неприятно удивлен робостью старика.

Впрочем, тут же забыв о нем, устремился за молодой студенткой, которая прошла мимо неоднозначно стуча каблучками.

Владислав Петрович накинул пиджак. Его радовало, что он нашел работу. Не столько из-за денег, сколько из-за возможности проводить где-то большую часть дня. Можно будет ходить здесь по бесконечным коридорам, смотреть картины, сидеть в студенческом кафе, есть бутерброды, запивать чаем. И домой возвращаться только ночевать.

Последние месяцы он боялся находиться дома один. Сначала не понимал, отчего это вдруг подступил к нему холодный страх, потом понял. Все было просто. Он боялся умереть. Представление о смерти сопрягалось почему-то только с одиночеством. Он не допускал мысли, что можно упасть замертво, когда вокруг тебя жизнь, улица, люди. Дома он перестал снимать башмаки. Так и ходил по квартире обутым, не надевая домашних тапочек. Ему казалось, что так лучше. Маленький обман угонял страх. Как будто только ненадолго зашел он в свой пустой дом выпить чашку чая, дождаться утра и потом опять на работу. Каких-то пять-шесть часов одиночества. Они-то и были самым неприятным временем для него. Улыбаясь своему страху, он башмаки все-таки не снимал.

Он стал ходить в Академию и позировать студентам. Голым. Они его рисовали, кто как видел: нищим, римским рабом или патрицием, или в партизанской папахе со звездой. Студенты любили с ним работать. Он был фактурным стариком. Но главное его достоинство заключалось в неподвижности. Без насилия над собой модель замирала со звонком и так сидела, не шевелясь все два часа.

Сам Владислав Петрович очень любил это время, когда он представлял для молодых людей интерес. И не просто интерес, а творческий. Он вел их к вдохновению. В перерывах, когда можно было заглядывать в их рисунки, он вздыхал тяжело, по-старчески, иногда с осуждением — если не нравилось и с легкой завистью, когда рисунок его впечатлял.

Как-то он попытался завести разговор в буфете с Гришей Коноваловым, самым на его взгляд способным мальчиком.

— А знаете, Гриша, — начал он, — Я ведь тоже учился в этих стенах. Да... Много лет назад.

Гриша пил кофе, торопливо жевал бутерброд и читал конспект.

— И что потом? Война? — догадался Гриша.

— Да, война помешала... А потом, пришлось деньги зарабатывать... А вообще-то я рисовал неплохо... — неуверенно продолжал Владислав Петрович.

— О! Петрович! — вскочил вдруг Гриша. — Сиди, не шевелись. Божественный ракурс! Какое освещение. Я сейчас. Посиди, пожалуйста... С меня дополнительный рупь... Навар. Со стипендии. Не обижайся, старик.

Владислав Петрович не обиделся. Он смотрел на Гришу влюбленными глазами. Ему нравился уверенный подвижный Гриша.

— Не улыбайся, Петрович. Морщины сразу... Сделай суровое лицо.

И Владислав Петрович послушно сделал.

Он понял, что стал стариком, всего год назад. Когда вдруг однажды утром проснулся со страстным желанием поехать к себе на родину, в далекую, давно им забытую, деревеньку. Нет, он не хотел увидеть родную хату или дальних родственников. Он хотел искупаться в теплой речушке Березине. Он вдруг представил себе, как пройдет по теплой траве босиком через поле, пахнущее дикими ромашками, выйдет к знакомому маленькому пляжу среди низкорослого ивняка. Быстро разденется и вбежит в воду. Потом поплывет по течению. Ляжет на спину, будет смотреть в небо и наслаждаться, чувствуя что его большое и тяжелое тело вдруг становится легким как сухое дерево.

На родину он так и не поехал. А желание это воплощалось по ночам в радостный сон. Он видел Березину, небо над ней. И каждый раз после этого сна сладостная тоска долго волновала его.

Однажды, вернувшись из Академии, он кряхтя полез на антресоли. Извлек грязную большую самодельную папку с тесемками. Разложил на затоптанном полу свои рисунки, изгой, прежней жизни. Портрет Сталина, нарисованный с искренней любовью и восхищением, еще в деревне, сразу после окончания школы. Странно, но портрет был действительно интересным. Вот рисунок, сделанный по памяти. Мама в цветастом платке. Маму расстреляли в сорок втором, когда узнали, что он, ее сын, в партизанах. Видно не болело тогда по-настоящему. Вот опять сделанные по памяти лица боевых друзей. Вот пейзажи. Их в сторону. Пейзажи ему никогда не удавались.

А вот и финал. Коврик с русалкой на берегу реки. Сколько он тогда нарисовал таких вот русалок! Зато как пожил! И пяти лет не прошло, как он вернулся в город из партизан, вернулся в рваных сапогах, без рубашки, но в пиджаке. Влюбился в молодую завмагшу, стал зарабатывать для нее деньги. За день малевал по пять-шесть штук этой русалочьей мерзости. Правда, сам никогда не продавал. Бегал сосед за четверть заработанного. Молодой парнишка. Он восхищался ловкостью рук Владислава Петровича и очень ему в ту пору завидовал.

Завмагшу вскоре посадили за растрату, и покатилась жизнь, таская Владислава Петровича по своим лабиринтам. Был и оперный театр, и кондитерская фабрика — он рисовал мишек для конфетных оберток — потом учительствовал в школе, потом долго пил, потом бросил.

Владислав Петрович долго всматривался в свои рисунки, жадно курил и все пытался что-нибудь найти в них. Нет. Ни в одном не увидел ни искры таланта. Все было профессионально, но мертво.

— Вот и хорошо, — радовался он. Значит правильно сделал, что бросил малевать. Без таланта — это грешно. Он вздохнул, сгреб содержимое папки, хотел было вынести во двор и сжечь. Но потом вспомнил, что видел недавно в телевизионной картине, как несостоявшийся писатель жег свой роман во дворе. Решил не повторяться. Быть пошлым он не любил. Поэтому опять забросил папку с рисунками на антресоли.

Он стал приносить из Академии неудавшиеся работы студентов. Долгими незаполненными вечерами внимательно рассматривал каждую из них. Ему странно было видеть себя на бумаге. Вот на его лице горе, вот он мудрец, вот он старик. Он смотрел на себя и думал, неужели этот плохо нарисованный голый человек — он? Неужели это все? Не хотелось верить. В голову лезли банальные мысли о том, что ушла жизнь. Куда? Зачем так скоро? И неужели ушла?

Он вспомнил последнюю встречу со своими партизанскими товарищами, на которую после долгих колебаний все-таки поехал. Из автобуса он так и не вышел. Он стеснялся их, таких уверенных, добрых, смеющихся, не понимал их радости, не принимал ее. Неужели они не помнят — им по шестьдесят, а многим и больше! Чему радоваться?

Мелькнуло среди них тогда и милое круглое лицо в черных поседевших кудряшках. Эта женщина... Когда-то она убеждала его, что у них растет дочь. Ну и что? — подумал он тогда. Случайность. Его ли? А даже если и его. Женщину эту он не любил. Уважал за крепкий характер и верность. Человеком она была хорошим. Дочь-то уже взрослая. Ей должно быть за тридцать. Так подумал он, глядя из автобуса. Но эта мысль ушла, и он не вспомнил больше о дочери.

Его разбудили уже к вечеру, когда все вернулись из леса, где жгли по старой традиции костры, варили партизанский суп и кашу. Его растолкали, ругали, что он как всегда высокомерен и чванится, презирали в душе за мятый пиджак. И автобус повез всех к вокзалу. Откуда уже каждый отбыл своим поездом, в свой город.

Он хотел было подойти к женщине, спросить. Может быть о дочери. Но что-то помешало ему это сделать. Наверное то, что он вдруг почувствовал, как сильно она этого ждет.

И он не стал подходить. А уехал. Не попрощавшись ни с кем.

Все рисунки, которые он приносил из Академии, наклеивались аккуратно на стены в квартире. И теперь, когда он входил домой, то встречался с собой многоликим и непонятным. Кем же он все-таки был на самом деле: рабом? патрицием? нищим?

По вечерам он готовил себе простенький салат из помидоров. Посыпал его укропом. Ставил чайник и ужинал. Это время он любил. Окно было открытым. Он слышал чужие разговоры, включался в чужую жизнь, разбирался в ней, фантазировал, так сказать примерял на себя. Это было приятной игрой. Вечерами он сидел, допоздна не зажигая, света, и часто слушал бесшумные поцелуи влюбленных на скамейке внизу. У него был первый этаж. Иногда подавал в открытое окно сигареты и спички остывающим между поцелуями молодым париям. И до смешного волновала его эта пустячковая причастность к чужой жизни.

В начале апреля во время урока вошел аспирант, прервал занятия и, взглянув на Владислава Петровича, бросил фразу:

— Купили бы вы себе гантели, что ли... Уходит фигура. Образа нет. Осели вы, дорогой мой... Надо подкачаться...

Владислав Петрович и сам чувствовал, что осел за зиму. Ссутулился и высох. Не понимал отчего это. Занятия в Академии вовсе не утомляли его.

В тот день он пришел домой слегка расстроенный. Стал готовить салат. Легко сказать подкачаться. Гантели... Глупость какая-то. Владислав Петрович, кряхтя, попытался присесть несколько раз, держась за стол. Получилось.

Он вытянул руки, сжал их в кулаки. Напряг каждую мышцу. Что ж? Ничего страшного. С чего это он вдруг вздумал сдаваться. Шестьдесят лет. Пустяки. "Завтра же куплю себе гирю", — с улыбкой решил он. Вернем им образ... С широкой грудной клеткой. Сегодня и так попробуем... Так-с. Присядем, встанем... Ничего. Не пыхтеть так сильно, соседи услышат.

Но тут в комнате с треском погасла лампочка. От неожиданного довольно громкого взрыва у Владислава Петровича учащенно забилось сердце.

— Лампочка со смеху лопнула, — подумал он. За стеной у соседей залаял басом сенбернар. Тут Владислав Петрович с завистью сообразил, что сенбернару живется лучше. Он видит в темноте.

Гимнастику в темноте продолжать было глупо, и он лег пораньше спать. Слушал в тишине как работает его сердце. Непривычные частые удары. Надо бы завтра зайти в хозяйственный, купить лампочек и свечей, но все нет случая. Вспомнилось о свечах и вдруг подумалось, что если бы он вдруг ночью умер, никто бы не заметил. Нет... Пожалуй, была бы радость у студентов. Завтра не было бы урока. Модель не пришла... Не так быстро ему нашли бы замену.

Пожалуй, дня через два.

Он умер не этой ночью. А в начале лета. Когда занятий в Академии уже не было. И студенты разъехались. Изящный аспирант на прощанье попросил его держаться в образе, не дряхлеть за лето. Академия, дескать, в этом заинтересована.

И Владислав Петрович всерьез занялся своим телом. Стал бегать, чуть подкачал пресс, купил массажный каток. Так он и умер на полу, на коврике, где обычно занимался гимнастикой.

Инфаркт — записали эксперты. А санитары, когда увозили его, не смогли вынуть из сжатых пальцев гантели. Так и положили его на носилки. Успели рассмотреть множество рисунков на стене.

— Он что, художником был? — спросил врач у соседки.

Та неопределенно пожала плечами.

— Да нет... Обыкновенный вроде..."

* * *

... Владислав Петрович закрыл журнал. Еще раз перечитал надпись, сделанную незнакомым почерком: "Мой первый рассказ тебе — папа". Он вздохнул. Тяжело поднялся с постели. Подошел к столу, на котором лежала рыжеватая жесткая бумага, в которую была завернута бандероль. Стал вглядываться в обратный адрес;

— Вот тебе и случайность... Дочка... Интересно, а как она все-таки угадала, что я боюсь снимать дома башмаки?

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск