главная страница
поиск       помощь
Набатникова Т.

Говори, Мария!

Библиографическое описание

Иногда лежу без сна, одна.

Э-э-эй! — беззвучное. Оно возносится, растет, множась под куполом ночи. Раскатывается, истончается — тает... Тщетный мой неутолимый зов.

Один был такой эпизод в юности. С выпускного вечера мы тайно исчезли. Он вывел мотоцикл, я в белом платье села в коляску. Ехали долго, отдаляясь понадежнее от села, от людей, от огней, от малейшего звука. С тех пор, как мы оставили праздничный зал и канули в ночь, не было произнесено ни слова. Язык отключился, ему не было тут задействия.

Мы ехали, я дрожала, не чувствуя в себе необходимой отваги. Потом остановились. Стало тихо.

Тишина собралась здесь вся, сколько ни есть ее. Мы остались сидеть, кончиком пальца не шевельнуть: тишиной пригнело; погруженные вместе с лучом нашей фары, как в батискафе, на дно целого космоса. То, что завоевано светом — кусочек пространства, вырезанный из огромной тьмы — то только наше. Мы как улитки вжались в себя, затаились, взгляды держа в освещенном угодье, наружу во тьму их наставить боимся.

Я знала, свергать это иго безмолвия — мне. Встать из коляски, ступить в ночь, в степь. Он не имел права, не смел побуждать меня. На то могла быть одна только добрая воля — моя.

Я медлю, робею.

Он не гасил фару — я знаю почему: чтоб разграничить свет и тьму. Чтоб оставить мне темноту для укрытия. Темнота выручит. И это все, что он мог дать мне в помощь. Остальное должна была сделать я. (Ибо так справедливее и честнее).

Но меня не хватило. Я приросла к коляске, он оставался в седле, мы были поодиночке. Надо было встать, чтобы очутиться вместе. Страшной священной жертвы требует однажды любовь. Как птица-Ногай, перенося Ивана через пропасть, время от времени поворачивала голову за подкреплением: кусок мяса, глоток питья; а мясо в бочке у Ивана все вышло, а птица-Ногай оборачивает голову и настойчиво разевает алчущий свой, жаждущий клюв. Вынай, Иван, нож, отсекай мясо от своего тела. Иначе вы не преодолеете пропасть.

Какое уж там  н а с л а ж д е н и е.

Я сидела, презренное ничтожество, трусливо вцепившись в коляску. Он понял, вздохнул, вшлепнул ключ зажигания. Вернулся мир — успокоительно-привычный, такой нетребовательный к тебе мир — гул мотора, ветер, огни жилья.

На другой день мы уехали в разные края, и больше нам не случилось свидеться.

Я искала его потом, куда-то писала, но следы потерялись. Позднее, когда у меня появилось достаточно свободы и денег ездить по его розыску, прошло уже столько лет, изменивших мое лицо, что предстать перед моим милым я бы уже не посмела: оскорбить его память обо мне. Да и, наверное, семья, счастье (что, кроме счастья, могло ожидать семью моего милого?)

Счастье, то, чего не умела делать я.

Надо, чтоб хоть один из двоих знал рецепт. Второй бы у него послушно выучился. Но мы оба не знали с мужем моим.

Дядя Коля Бутько у нас тут разработал теорию гравитации. Прежняя его не устраивала. По его выходит так, что тела не притягиваются, а наоборот отторгаются. Ибо каждое источает силу и теснит ею другие тела. Те, другие, оказывают сопротивленье. У Земли своя сила сопротивления давлению Солнца и звезд, а мы, люди, между двумя этими борющимися силами в оптимальных условиях. Хотя не везде. В Бермудском треугольнике, он считает, Земля имеет слабину, и там поэтому провал. А в Апеннинах есть залежи тяжелых магнитных руд, которые как раз имеют большую силу сопротивления — так предметы оттуда попросту выталкивает вверх, как пробку из воды. И вес предметов на поверхности Земли должен зависеть от времени суток: днем, от прибавления давления Солнца, он больше, чем ночью. (“Дядь Коль, а ты проверял?” — “Нет еще, руки не дошли”).

Но самое для меня привлекательное в теории дяди Коли Бутько — это вот что, следите: тела, считаясь с силой друг друга, находят терпимое взаимное положение, установив между собой (почти дипломатически) “квадрат расстояния”, как выражается дядя Коля. Вот этот “квадрат расстояния” мне дорог. Он и в отношении людей работает. Тот терпимый квадрат расстояния — равновесие взаимных сил, причиняющих одна другой наименьший урон. Я его со своим богоданным мужем не установила. Теперь он покойник уже.

Хаос броуновского движения дядя Коля объясняет тем, что такому множеству частиц не удается найти терпимый для всех “квадрат”. Вот и толкаются бесконечно.

Ох, гляжу я на людей — то же броуновское движение.

В теории дяди Коли есть еще много ценного — например, он объясняет приливы и отливы, берется обосновать орбиту Меркурия, а также предлагает попутно вечный двигатель — самокатное колесо, которое будет катиться собственным весом. Пробное его колесо, правда, едет только под горку, но это он объясняет ущербом ручной технологии, а выхлопотать для своего колеса заводскую технологию ему не удается — куда ни напишет, все пренебрегают.

Дядя Коля все ждет, что приедут к нам на уборку какие-нибудь физики и он их прижмет к стенке: как же так по-вашему получается с временами года: если летом Земля приближается к Солнцу, так и лето обязано наступить по всей земле скрозь, а оно ведь наступает по очереди: то в южном полушарии, то в северном. Неуж наклон земной оси может покрыть разницу орбитального расстояния между Землей и Солнцем? И мучается дядя Коля разными вопросами, а физики к нам на уборку не едут, все больше гуманитарии вроде вас. Ехать дяде Коле самому за физиками недосуг. Я за милым моим не поехала ради всей моей жизни, а уж любопытство ума можно и перетерпеть.

Если бы я поехала, наскребла решимости (на все плюнуть и наугад, на авось поехать на поиски), я стала бы сильнее ровно на этот поступок (и на всякий последующий, если бы они последовали) — как мышцы крепнут от тренировок.

Или начать еще раньше: если бы я вышла из коляски...

Нет, еще раньше — где-нибудь в детстве, когда я стояла и бездействовала вместо того, чтоб нестись с криком ура на штурм и преодоление...

Может, все наши беды растут из самого детства. Взять хоть моего покойного, например. Ну посудите. Он родился — мальчик, радость-то, Ромой назвали, ожидалось впереди только лучшее. Но не сбылось. Отца посадили — это у многих тогда. Мать, оставшись без “квадрата”, побалансировала и сорвалась. Нет, не в том смысле, в каком вы готовитесь это понять. Счастье открывается человеку довольно многообразно и зло тоже. Ее жизнь стала держаться (как ЛЭП на опорах — от одной к другой) на срывах. Такая вот обратная гравитация. Она душевно питалась срывами и стала предпочитать эту пищу любой другой, как эскимос предпочитает подтухнувшее мясо. Самой доступной добычей был Ромочка, она стерегла его, как охотник: вот сейчас он не так ступит — и она получит свой срыв. Взвив голос в ту высь, под самый потолок, где интонации уже нет места (расплющивается в сплошняк), на одной ноте: “Так твою и так, и...” — дальше вслух нельзя — с отрадой освобождения, избавления от какого-то нестерпимого напора изнутри. Вот. А потом опять скучный перегон ЛЭП, провисание проводов, прозябание жизни — до следующей возможности осуществиться.

Ромочка знал уже, что это “нельзя”. Он глядит, трехлетний, парализованно на свою мать, и в позвоночник его навечно прорастает корень всей его будущей жизни: то, что “нельзя” — оказывается, МОЖНО. Более того, это превозможение “нельзя” сулит неслыханную радость, какую другим способом и не добудешь. Это сродни ядерной энергии: простое вещество, не горючее — а в атомах его замурована страшная сила, которую если выпростать — никакой нефти не снилась, никакому тротилу. То же с моей, царство ей небесное, свекровью. В ней не было ни талантов, ни умений, ни ума — ничего такого, что горело бы и светилось. Но из серого праха, из которого составлено было ее существо, извлекалась запретная сила преодоленного “нельзя” — и получался этот жуткий, бесчестный атомный гриб, под которым возрос мой муж. Покойник мой. И он потом всю жизнь ничем не мог утолиться. Ни на чем остановиться не мог. И я не умела спасти его. Ему только падать сладко было. Но чтобы падать, нужен запас высоты, а у него с рождения не было этого запаса. Ему размазываться оставалось по плоскости. Так что дочку свою я к маме отправила вырастать. Он под конец полусумасшедший был, и я боялась его. Он должен был меня убить. Откуда-то ведь надо черпать энергию событий — питание духу. А ссор и драк я ему не подбрасывала — поленьями в печь. Он мерз. Его знобило — психологически, понимаете? Проснусь ночью — он лежит на своей кровати, не спит — положил подбородок на руку и тяжко, каменно, угрюмо глядит на меня, глядит... Другая рука свесилась к полу. От этой глыбы его взгляда я и просыпалась.

Но и убить меня ему не доставало мощи. Он только мечтал. Он мне постоянно рассказывал про всякие преступления во всех наших окрестностях. Оказывалось потом, что половину сам выдумал, половину преувеличил. ВЫМЫСЛОМ жил. Таким вот вымыслом. Водка ему уже ничего не давала. Пьет, пьет — и не находит того предела, о который преткнулся бы, удержался. Несет его — и ни сучка зацепиться. Я глядела на все это с ужасом — уже, впрочем, притупившимся от всей нашей жизни без “квадрата расстояния”. Я уже давно сама была больна, да и как иначе, психиатр по телевизору сказал, что для здоровья единственное условие, кроме любимой работы, хорошая семья. Я сама хотела, много лет хотела, чтоб его не было. Чтоб он погиб. Пугаю я вас, да? Тоже вымыслом жила... Мне кажется, я так долго, так крепко все это вымышляла, что мысль моя сбилась наконец в плотный комок — такой плотности, что хватило материализоваться. Так масло сбивается, знаете: молотишь, молотишь мутовкой — ну наконец-то затверделости. Мысль моя сбилась в плотный комок и вошла из мира идей в материальную жизнь. На тридцатый день запоя он повесился. Я проснулась — он висит. Вот здесь.

Ощущения я опускаю, вам не пригодятся.

Не скрою: когда осел осадок, прошли дни, я стала счастлива. Легче задышалось. И я, глупая, не скрывала. Многим говорила, тем и этим: хорошо-то как! (Теперь бы мне всех вспомнить и взять с них назад те мои неосторожные радости). Я еще не знала, как это опасно.

Он начал мне сниться. Будто в толпе стоит и делает вид, что не видит меня, а на самом деле что-то против меня замышляет. Если отвернусь — нападет. И я просыпаюсь с содроганием — укрываюсь от него в ЭТОМ мире. Несколько дней хожу в брезгливом испуге и всем, с кем ни случается говорить, помяну его недобрым словом.

Чего нельзя делать по завету предков. Нельзя! Но уж сколькими заветами мы безвредно для себя пренебрегли. Откуда я знала, что этот так силен?

Улыбаетесь... Понимаю... Образование-то у нас у всех есть, да всяк его забывает на свой лад. Жизнь все равно пересиливает. Разумеется, смешно верить снам. Дядя Коля Бутько тоже смеялся. Ну как же, его самокатное колесо и квадраты расстояний — это не смешно, ведь это по части материальных явлений, а сны что, это предрассудок невежественного ума.

Но мне еще один человек снится, милый моей юности, с тех самых пор. Любовь моя к нему — ей так внезапно отсекли голову — если петуху голову отсечь, он еще побегает, а потом валяется, безглавый, на земле и долго трепыхается.

То мне приснится: я осталась после колхозного собрания в конторе — ночь, я бреду по пустому коридору, глядь, а в одной комнате — ошеломительное счастье! — ждет меня он, милый. И кровать там будто бы стоит; смейтесь, смейтесь... Но тут появляются люди и с ними мой проклятый покойник, а я стыжусь их прогнать: признаю, то есть, долг супружества за собой. А милый ждет, ждет моего решения, пока идут споры да разговоры, и чем меньше остается возможности нам соединиться, тем он становится бледнее, тусклее, усыхает как бы и исчезает совсем, глядь — комната уж пуста. И этого я не могу спустить проклятому моему врагу.

Или: будто я еду в город, автобус полон наших, деревенских, и тут я вижу, что на берегу колхрзного пруда палатка, а у палатки он, мой милый. Он смотрит на меня издали, и ясно, что он здесь ради меня. Но я стыжусь остановить автобус, и от этого моего предательства опять его образ тускнеет, жухнет и пропадает. А я еду и чувствую спиной какую-то смертельную опасность. Оглядываюсь — а боже ж ты мой! — прямо за мной сидит мой проклятый, смотрит злющими глазищами, и неподалеку мать его с такою же зловещей рожей. Обложили. Вскочить мне и броситься бежать по проходу — неудобно, люди кругом. И остаюсь сидеть, сохраняя приличия, спиной предощущая нож. От страха просыпаюсь.

И снова я рассказываю кому ни попадя: дескать, слава Богу, что мертв, негодяй, чуть не зарезал сегодня во сне.

И вдруг понимаю, что от этих моих речей в следующий раз он явится мне еще опасней и злей.

И так и происходит.

И так пополняется наша взаимная ненависть. Да, именно ВЗАИМНАЯ. Как будто его дух тоскливо скитается где-то тут и знает всю мою ненависть, и мстит мне (если он может это; если мы — не одно только то, что можно ощупать; какой-нибудь нерв ветвистый, незримо проросший в иной мир, оттуда сосущий сок, как дерево корнями из почвы; пуповина, на которую где-нибудь там можно наступить и пережать...)

Есть такое поверье: если снится и преследует тебя умерший, надо пойти к церкви и раздать милостыню. Но как я могу подчиниться суевериям, мне стыдно — как стыдно и страшно было выйти из мотоциклетной коляски, как стыдно было остановить автобус и броситься у всех на глазах к милому у палатки, как стыдно было и неудобно кинуть ненавистного моего и уехать куда-нибудь — всю-то жизнь я была в каком-нибудь плену, не я руководила судьбой, а судьба меня отпихивала в сторону, чтобы не путалась под ногами — и не получается ли, что я подчинялась именно суевериям “приличий”? — каждый выбирает, каким суевериям ему подчиниться. Ни под каким видом я не могла бы поехать в город и застать там себя раздающей милостыню около церкви. Лучше мне пропасть, чем нарушить привычку сознания.

И пропадала, слабая, неспособная совершать. И прав был мой милый, что не искал меня. Пустое я место, и он это понял еще тогда в степи.

Я пропадала, да. Уже два года исполнилось, как не было моего угнетателя, жить бы и радоваться, а с каждым днем тяжелело мое тело, уставало к вечеру все больше и больше. С трудом я вспоминала, как это в юности: идешь, не чуя ног — не то бежишь, не то летишь. Откуда была такая легкость? Душа впереди тебя, ты за ней. Душа спешила.

А тут веса хоть и не прибыло, ох же и потяжелела я. Больше не волновался во мне дух, только пузырчато шевелились заботы — о корме, ремонте, добыче — и даже пешком, не бегом, так уставала я за день таскать себя, что насилу ноги переставляла. Валюсь вечером без сил и засыпаю. И не высыпаюсь. И днем бы дали мне — спала бы и спала...

И началось. Язва желудка, операция, расширение вен... в общем, поломка за поломкой. Так, знаете, бывает, механизм работал себе, работал, потом что-то сломалось, починили, но в другом месте непременно что-нибудь сдвинулось, нарушилось — и пошло-поехало.

Бегать я теперь не могла, да мне и не хотелось побежать.

Я знаете, о чем догадалась? Это его злой дух надо мною. Он мне “пуповину” пережал. Ветвистый такой корень, проросший в небо. И пропитание не стало поступать. Одушевление.

Мститель, мало ему, что не дал мне соединиться с милым.

Конечно, я признаю: сама слаба. Уже говорила об этом. Вот есть люди — они как бы с широкой пуповиной к источнику сил, такую трудно пережать. Жизнь их полна и в пустыне. А у меня сужение сосудов духа, вот какая болезнь. Спросите меня, чего я жила с ним, супостатом моим, что меня держало? А знаменитый наш лентяйский “авось”. Авось завтра будет лучше, вот ведь в пятницу же было ничего...

Перемен боялась. И никуда не уехала. Город ваш не люблю к тому же, не обижайтесь. Ну, если вспомнить бессмертный дяди Колин “квадрат расстояния”... Человек носит вокруг себя, как Земля оболочку атмосферы, этакую зону своей силы, которую не надо бы ему стеснять, ей простор нужен, как у нас в деревне: идешь, твой “квадрат расстояния” располагается, как ему удобно. А в городе с этим “квадратом” считаться не приходится, на него и места не отведено. Идешь по улице — в тесноте, влезешь ли в трамвай — бедный тот “квадрат” измят, изувечен — и инфаркт у человека. Мне кажется, в городе я даже как бы слышу писк раздавленных этих квадратов.

А у нас тихо.

Вот и терпела своего супостата.

Кстати, что интересно — дядя Коля Бутько не болеет. В нем этот дух неистовый кипит, ну теоретический-то, дядя Коля на него все внимание, а себя не помнит. “Дядь Коль, как здоровье?” — “Болеть, — отвечает, — глупо”. И знаете, у него — легкий шаг...

А я тут невзначай поглядела на свою детскую фотокарточку — глаза густые, как нефть, полные через край. А теперь что? Глаза мелеют с годами, как реки. Такая вот моя экология.

Ну и вот. А потом случилось со мной вот что. Темно было в автобусе, возраст не особенно-то различишь, глаза блестят (остаточно) — и ладно. В чужом краю ночной автобус между двумя городами. И вошел юноша, сел рядом. Он был без вещей, с одной только трудовой книжкой, которую, усевшись, он открыл, прочитал запись о своем увольнении по собственному желанию, упрятал в карман и посмотрел вокруг победным взглядом человека, совершившего решительный поступок. И я увидела, что его трудовая книжка очень быстро кончится, такой в его лице таился запас потенциальной решимости. Автобус поехал, спинка моего кресла не откидывалась, он мне предложил поменяться — я не принимала дар, и тогда он великодушно ушел куда-то назад, на пустые места, чтобы я могла бесплатно, не одалживаясь у него, занять его кресло. Такой вот чуткий человек. Потом на остановке он выходил покурить, а возвращаясь, запечатлел в моем сердце серьезный, бережный взгляд. И снова автобус долго ехал в ночи, сирые пригнетенные светились изредка деревни в снегах, пассажиры все спали под монотонный гул, и только два освободившихся зэка позади меня ненасытно беседовали вполголоса — о воле, о конвое, о консервах в томатном соусе, которые назывались у них “красной рыбой”, о лесоповале и нраве своих машин. Один из них, как я поняла, восстановил списанный трактор, и этот трактор еще долго работал, а потом все-таки погиб по чьей-то вине. Он с болью говорил, он любил этот трактор, ведь и в заключении он не мог перестать быть человеком, а значит, должен был что-то любить.

Я полудремала, потом юноша мой прошел в темном автобусе к шоферу, заслонив собой вид дороги; шофер загодя сбавил скорость, включил внутри маленький свет и выпустил юношу наружу — навсегда, в темную пустыню зимы, у своротка, где торчал указатель в строну невидимой деревни. Минуя мое окно, юноша поднял глаза и отправил прямехонько в меня протяжный луч своего прощального взгляда, потратив на него ох немало силы сердца. Автобус тронулся, поехал, свет погас, все продолжали спать в темноте, а я разволновалась не на шутку: этот его взгляд — он его исторг из себя и отправил, не поскупился, в безвозвратную тьму, без отдачи, вы понимаете, это как в холодный космос запустить без возврата радиосигнал, потратив на него мощность целой электростанции, даром, понимаете — да он, может, печалился по моей юности, утраченной для него, упущенной, это он через меня передавал моей недостижимой юности привет любви, щедрый человек.

Этот бесценный взгляд, голодному кусок, он поделился со мной чистым жаром, это похоже на то, как до появления спичек хранили и передавали друг другу огонь — и у меня появилось то, чего не было: я согрелась, я заволновалась — и дух возвратился в меня.

И тогда я поняла, в чем исполняется любовь людей.

И знаете, что потом? Потом я вдруг обнаружила, что мой покойник оставил меня в покое. И я забыла и отпустила ему все мое горе.

Это что же, одного взгляда любви чужого юноши хватило, чтоб отогнать моего преследователя? Выходит, так?

Потом ушли мои болезни. То есть, однажды я хватилась их — а их нет и в помине. Ну, не хотите — не верьте. Я живу, мир полон беспокойства, я слышу вечный ветер в себе, вы понимаете? — и походка моя легка.

А юноша этот чужой и не знает, что он сделал для меня.

Но зато я теперь знаю, что делать. И иногда ночью, когда не сплю, я собираю в один пучок всю свою любовь, всю неизрасходованную ее силу и засылаю этот луч в ту точку, которую держит на прицеле моя память, моя мысль — к милому юности моей.

Э-э-э-эй!

Теперь это не зов, обратное зову.

И где-то там, не знаю где — да и неважно — он проснется утром, полный счастья и сил.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск