главная страница
поиск       помощь
Кокошко Ю.

Карнавал в ночь с августа на апрель

Библиографическое описание

Он уехал с страну Свежию дышать свежим воздухом. Уехал вон... У него теперь другое имя: фон Уехал, кратное веренице вдоль мощенной вероятностями дороги — Амадей Амвамнедамадей... Который-Никогда-Не-Вернется.

Господин фон Уехал, шатен, шатается по улицам, выстриженным из Рима и Женевы, Из Рио да Жанейры, склеенным в филигранную страну Свежию, в столицу его любви. Там дома остолбенели, как парижские зеваки — зеваками Парижа, а над ними стоят стрижи из Страсбурга, потому что Страсбург выше Парижа, но дома главнее стрижей. А стрижи стремглавней. Там солнце насажено на шест золотой душой казнокрада и не улетит, ведь шест не знает, что на нем можно летать. Фон Уехал встречает на шаталке свежих женщин, поклон, покидает шляпу и выносит свежие комплименты — он перед отъездом выучил свежий язык. Ах, господин фон Уехал, господин фон Уехал, какой вы, право, проказник! Проказник и казнокрад отражаются в витражах надежд. И свежие мысли слетаются в голову господина на спевки, и свежие чувства перебирают по ягодке грудь...

И свежий ветер вдоль щеки.

А мне перестриг дорогу черный швертбот с черной мачтой, по борту: "Свалявшиеся меха", а в траверзе я донесу вам имена всех, кого знаю, чернокошка прострочила дорогу всеми ногами сразу и траурной лентой хвоста, нет, не свежая — столько ног взошло, а сколько ушло! — расставляю уши в ряд и слышу: цок-цок каблуками когтей цоколем отечества, хвост длинней колеса... А в мое отечество вкопан канонический дом (канон отличия от страны Свежий), он наряжен в ландшафт из ста холмов, и на каждом заседает цокотуха с черным форсом, чтоб, как высунусь из канона, форсировать мою дорогу.

Чем еще вам наскучить, господин фон Уехавший, в письме, что к вам не отправится, как и сто предыдущих-предлежащих лентяев? А в предлежащий день меня встретила правильная собака, симметричная, как собака! У нее по паре одинаковых ног: передняя и задняя, и на каждой ее половине по идентичному уху номер один и колотой дырочке для обзора, а также по старику слева и справа, простите, что я произношу вас на отечественный манер. Только мечтающие симметриями эмиссары Экс (их фамилия Братья-Экс) выводят дворняг линейкой и циркулем под копирку. Что за черствая мука — симметрия! Что за чертова Свежия, куда нет мне визы!

И приснился мне... это чинуша-Ночь вынула сон из чернильной папки окна. Отказать бы в отечестве Ночи! Выдавить из подданства, растянуть ее рвение и сечь до погибели кошками и собаками! Оттузить хоть до завтра, и сны, что рассыплет, швырять ей вслед, не рассматривая, хватать за шею и... сжимая пальцы и незаметно свинчивая им головы. И отдувать брезгливым носом туфли споротые споры, кровожадность — в каждом моем крова, крывшего канон тем, над чем стоит свет. Я держу свет (держать трактир), лавку... (держать цирюльника) — вцепившись всеми руками и лентой зубов, и дрожит в дождильне асфальта поезд двух горящих окон, так на поезд меньше ночи. Запалить и простенок, чтобы тьма не смела... оружием, окружением... Но чей жадный кров палим завтра?

Ночь стреножена кособокими собакотами черного караула, и пока я склеиваю рычащие половины в послушников, меня метит крестом карнавал. О, этот коронованный каламбурами, суставчатый, перепончатый и, конечно, сутяжный, утягивающий к себе в каре навалом, наперехват, всякую чечевицу, перепутывая одно в другое: дом — в канон на ста холмах, нахлобучивших одичавших домашних монстров, сиречь сирен, распевающих в тональности черной симметрии, вот число "семь", переодетое в "шестьдесят шесть", вот шинель, одевшаяся аллигатором, пьющим "Алиготе", а это не блохи, вы сбрендили, не бренчите, это звезды, размещенные особым порядком! И на всех примерных предметах и беспредметных примерах — покров, история, нарост строк, фронтальные талии, а то под своими парчами — чужое тело, как манифест карнавала в феске моей головы с подрубленным верхом, хоть несвежий, как мой, и трофейные души в своих телах, а собственные души и фистулы тщательно спрятаны... где? Между листьями книги и дерева, между двух половин собаки, между собакой и кошкой... поди догадайся! И продевая золотой путь в мочку Ночи... фу, сколько у нее лишайных ушей! — вот мимо меня ковыляет старый (фамилия Хронос), хромая на часовую стрелку, нет, вам не сбить его никакими стрелами! Нет, вам не сбить из бедлама резную фигуру старого или дольку нарезного времени! Оно нарядилось новым платьем короля и шествует через проходную моей жизни, обшивая шествием невидимый кнехт, ведь "проходная", "шествует" и "мимо меня" еще не есть по горизонтали, но если вам хочется, я могу сказать — вдоль меня. А почему кнехт невидим? Да потому, что он — я, и я слежу за Временем, как карнавал следит за мной, так — обернув канон в караульную будку, но что Времени — бутон будки и караульщик, зреющий подозрением, будто Время шелушит лучшее в его (моей) караульной жизни, выносит в ночные штольни ушей, грабеж среди но... но Время охотно нацарапает у него на лбу, что уности свое, хоть и предъявит при том мое, и припечатает прессой-папье: мне лучше знать, чье! Но если каждый из двух мудрецов или глупцов, или из мудреца и каменного кнехта, твердит, что предъявленные к опознанию фабрикаты — его, кто докажет, ведь фабриковать доказательства некому — ночь... нет, собакотам недосуг, они поют проблему, на чьем языке им петь. Ты, ушлый караульщик, следящий, как Время уходит, уносит, мимо... Ты, жаждущий настичь, вцепиться, прижать, закусивший заборные рогатки глаголов, чтоб спихать шествие в свое сумчатое брюшко — не сетуй, что ты неповоротлив, и не подозревай Время в собственной глупости, оно брезгливо к твоим бриллиантам и уносит тебя от них. Не угостившись твоим брандахлыстом. Впрочем, одетые в будки вечно неповоротливы на карнавале.

И был мне от Ночи сон...

Можно ли почитать сон происшествием? Ну, а то. Аутодафе! Не моя ли ночь трачена на пасквильный сон, им захвачена не моя голова — двухпалатный люкс? Не со мной ли произошло, что произошло — а во сне или в костре на площади, кому важна география? Или я не принимала гостей, позволяя им хлопать кубки с моим здоровьем, откромсав кусок подлинной ночи, авторское факсимиле, за приснившийся вечер? А затем из развязанной папки окна высыпается, потягушечки, развязное утро, эфирный щеголь с усами наперевес, ну-с, голубушка, как поживали в новейшие столетия, мы давненько не виделись, уж не приключилось ли с вами дурное, что-то вид у вас... хотите сказать: НЕСВЕЖИЙ? Сказать: божественный, как в структуре трагедии, ибо тур, поддевший вас на рога, очищает! Но бросьте осматривать мои мысли как вольное собрание жемчужин, из коих выкладываются собственные суждения. Я справлялся там и сям, у швецов с игрецами, как вы? В ответ: кажется, в порядке. В чьем порядке, в их или в вашем? Им кажется или мне? Какое приключилось! Еще как со мной! Мне дали дурнейший сон, и ведь что за подлость — в двух помыслах от утра, в двух золотых герольдах августа... Поми-и-луйте, да уже апрель! А третий стоял в коридоре. Или Ночь менялась по-своему, и за то, что ее половину прикарманил карнавал, она вылущила пол-утра?

В общем, сюжет таков: я просыпаюсь, — обо мне уже мыслит утро, и стоит свет в коридоре, не шелохнувшись! — вы слышали, что я ненавижу ночь? Я стараюсь не подпускать ее и держу свет симметричной собакой, но в вашем порядке мои треволнения одеты двукрылыми двуволнениями, и я, думая, что не сплю, сплю. И собираюсь посадить свет на цепь, потому что ясный канонический август, и засыпаю снова, и снится мне то же: я засыпаю, но не в каноническом августе (агиева конюшня!), а у меня — день рождения, поводырь мой, коронованый медвежьей стопой. И уже не страна Свежия стоит во мне ступой, а развесистые хозяйские порывы: заварить катавасию овощей на салаты и стряпать торт "Братислава" для славных братьев... нет, кажется, "Прагу", значит не братьям, и вовсе бесславным, но сгущенка в холодильнике, во сне я произношу "взрывчатка", а какао на какой-то полке. И стражду вывернуться из сна в воплощение, но, понимаете... в доме есть кто-то кроме меня. Мне кладут на плечо пальчики-коклюшки, я чувствую, это любящая рука: отдохни, такой день впереди, эскалация салатов налажена... и заплетают в сон исключительное известие из каталога чудес: тот господин, о ком ты бормотала во сне, эмигрировал вон... у вас — да-с! морг! — фон Уехал? — чей приезд я ожидаю сто лет, а могу — десять тысяч... челобитными ассигнациями... да, а полное его имя: Который-Никогда-Не-Приедет, потому что... ну, так он приехал! Разумеется, он сегодня будет. Сбежия Сбестией, но старые дружбы, знаете... (хм, и правда, судя по жилам, пожилые), но святые даты! Где какао и взрывчатка? Да будите меня немедленно! Дайте скребок, скатайте сто лет с моего лица. Взрывчатка в... нет, отхлыньте от холодильника, я сама! Доверим вам значительный торт в ваш приезд. И мне произносят то, что нельзя произнести, запрещено — загнано в неправильные глаголы, в несклоняемые (непреклонные) существительные, а кто-таки ухитрится — могут посадить, и всего вероятнее — за стол. Но рискуя столом, то есть животом, произносят — лавируя между словами: тебе не стоит просыпаться, ведь чудесное событие произойдет здесь, а ты рвешься туда, где его разобрали на части, для смазки, каждая в отдельном гнезде, но как событие собирают — забыли, но кое-какие части уже спустили из-под полы, и даже опытный сборщик... податей? фамилия Мытарь?... так будите здесь! — все равно, лишь бы видеть господина, но продрать глаза, я отдам вам свои бриллианты и изумруды, вы полагаете, у меня их нет, и ошибаетесь, вы зовете изумрудами другое, и ошибаетесь, еще усили-и-е... — и... я просыпаюсь, уже голоса где-то рядом. Но что за чушь на часах? Стрелки показывают пять, но цифры ставлены как попало (чьи ставленники??), в дремучем недоглазе: во лбу циферблата не двенадцать — басурманское три, а на месте пяти, где прикорнула старшая застрельщица — 987! И все поголовье — совершенно врассыпную, на чужих кочках, но иные вовсе пусты, потому что сбежали в общество. Но канон в паутине урчащих улиц-дыбом, ни тьмы сомнения в ночи! И чинуша, я чувствую, в новом чине, этот странный зачин за танцующей стеной: чертополохи речей, камарилья смеха в замурзанной музыке, коридор оделся второй комнатой, там компания и представляете, празднуют мое рождение! О, возможно ли, что Время... нет, я знаю: оно нечисто на шествие, на захлест петель, но не на лучший же день! — ах, о чем... я могу родиться еще, за мной не задержится, но чудо — приезд господина — не повторится! Вообще не случится — и у спящего, у лежачего вычистить неслучившееся? Чудовищное злодейство! И приятели не препятствовали? Нет, я не ее... невесть, но часы показывают... тьфу, знать бы, сколько это зовется, — как показывают на языке языка жеваную цитату, показанную к любому обстоятельству. Еще миг — и дверь рождения захлопнется, ах, о чем... дверь приезда! И предъявленную на языке коридора команду с гопкомпанией вымоют из меня до пуговиц, если я не ворвусь сей же час! И, ворвавшись, вцеплюсь, захвачу, на булавку к юбке, есть там юбочники? — я вечно в джинсах. Или — кану с комнатой вместе, но вместе, смысл комнаты — Гость, можно звать его языческой цитатой,. господин Приехавший, но не произноситесь, сонные имена, не пугайте гуляк, вдруг не знают о сне, а считают сон клеветой на жизнь и исчезнут до времени? Но без комнаты, заключающей смысл к моим обстоятельствам, жизнь безъязыка... тот самый? здесь? Боже мой!

И я стремглав выдираю себя из переплета дивана. Хм, я спала в одежде — в показанной, праздничной! Над наждачно-вечным — супная супер-обложка, таки без пуговиц, а на физиономии напечатан угол, где я спала, на первой щеке — лысый лампион и обои в земляничку, а на второй — скрипучая створка с немытыми книгами. Все, ну да, недописанное, надкусанное, но некогда цыганить другой портрет, дислоцироваться в супер-суперы, некогда! Сейчас ХРОмоНОгий Старый, чей тик загнан в круг каталажных шаталок, затащит культю с деревяшкой в завтра.

И я врываюсь в слежавшемся облике: сквозь стену или сквозь сон... мне распахивается пир, я ухватываю ножку — граненая, огрызающаяся, ха, протез? — без этой дуры старому швах. Ура, успели к успенью, тьфу... наши успехи — твердыня, оплот! Но знакомая комната, не совсем уж приснившаяся, она была, только где?... Пир персонифицирован гуляющими персонами в масках: гости, игрецы и швецы, и подобен радио-чреву — мерцаньем голов и шкодливой казуистикой пространства: связи между гостями. Но гости менее переменны, чем связи, или вскарабкались на Эверест эволюции: хохочущие и шилохвостые, чтоб тождествовать затеянному торжеству, чтоб слова соответствовали струящемуся (вдоль кнехта), не говоря уже — прошлым и будущим петлям, да хоть собственным, затвердевшим в вердиктах словарей отражениям! Но и связи, видать, натерпелись рождений-тверждений и набуханий, но еще ветвятся, перепутавшись между гостями канителью, синелью, проволокой, гирляндами папиросных розанов, цепями в коростах, токующими шнурами и прочей мануфактурой. Но пир пиратски крадется к развязке, и обиды биты, лепестковая лепета на полу и штиблетах, и итожат мослаки смелости (окуная в чай).

— А, проснулась наконец! Вниманьице имениннице!

Ишь вы, помнят, в кого метнули почетным банком! Сейчас я дерну за шнурок растроганную слезу.

— Но почему меня не разбудили?! — и из куколки моего голоса высыпается василиск. — Не р-рРРР...

— Может автор отоспаться хоть в собственном рассказе? — нет, вычеркиваем. — Может а-а-вральный строитель будущего... — маска заикается, — хоть в родной день рождения?! Смотай рычание, сядь на пенек и съешь пиро... — и смущение пира. — Черт... тебе же где-то оставляли... А-а! Там, в кухне, тарелка. Накурили куриную слепоту!

— Кстати, когда вы произносите "курица", то что представляете? Такой квохчущий треугольник от курятника до ворот, или румяное, хрустящее, дымящееся? Или яйца фаршированные, по девяносто копеек?

— К чьей стати? Чем фаршированные? — мнется маска. — Опрокинь-ка, сразу вспомнишь язык, на каком мы лопаем и лапаем. Тебе и выпить оставили!

Под столом выясняется стеклянное тело с откушенной головой, облепленный лье связей болотный бакен, надо же, треть утечки еще плещет! И опять некая кафедральная рука, протянувшись в кухню и назад, подстрекает на меня помянутую тарелку, груженную шантрапой салатов, селедочными запятыми и наструганной часами колбасой в изумрудном отливе. Шипение: двумя пальцами — лампион со щеки, а с другой, как сожженную кожу, немытую книжную створку, и взамен — выдохшийся болотный дух. И по брусчатке позвоночника прокатывают канкан, бессовестную каменоломню, бесовскую-дерибасовскую: приветик, девочки, Маруся, Роза, Рая! И, оглядываюсь, уже трепет зацепил меня такой центрифугой, что зуб на гостя, гость на зуб... где же, где? Как вы сказали? На... угол Ришельевской? На... против, клянусь изумрудами сей тарелки! На том мысу стола — Который-Никогда-Не-Приедет. Ах, какой он! До чего у него его лицо! Мое лицо, майолика моей росписи, и руки — для игры на той же дудочке! (Здесь в чуде выдолблена доблесть в форме дудки). Так этот стол не напоминает вам базилику? Архитектурой или... базисом? Любезное утречко, господин Уехал, валяйте свежие комплименты, будете смеяться, но это я, приятного аппетита! Полупоклон на приветствие (недопоклон), рассеянный уголок улыбки из кармана рта (карман с комплиментами). КТО КОРМИЛ МОЕГО ЛУЧШЕГО ГОСТЯ МУХОРТОЙ КИСЛЯТИНОЙ?! Но мне было знамение, что за вашими сборами продукты скиснут, и пока я спала, я испекла для вас кашалотный торт. Полувзгляд (недовзгляд) — громыхающей по брусчатке пролетке, колесной шарманке навылет, тиснение не снежном уголке: "Я не ем сладкого", и опять поворот — полный! (рот) к собеседнику, он опутан беседой, золотой сутаж, портупея... ой... и уже забыл обо мне. Но глупость — нет еще ломоты в его невнимании, не сомчались собачники за моим советом — и сбежавшееся блаженство: он! Ну, представьте, вдруг вы видите... Колизей в переулке Красных Мужчин, Красных Женщин и Красных Детей! — но неудачный пример, можно, но в каком-нибудь не этом переулке, не цепляйтесь к переулку, или в вашем календаре шестой день недели будет называться "субботник". Не Колизей, а ска... жем... знаменитую "Федру" в старинном многоярусном театре! Вот вам Дух, чьи ковы, возможно, перестоят и камни, возможно... и носил лапчатое платье в звании "тело", но невечное, на сезон, и сбросил рвань и нацепил другое, не такое захолустное, но черт его... а ведомо о тысячном мановении карнавала. Нет, не книги, это мертвые платья и не лапчатые, ну, живые, но мертвые, слепки с частной шуточки времени, хоть идут ко многим, да вы сказали: Дух — проныра времен, а во что вырядился пофлибустьерить в вашем мановении, ну? — считаю до трех! Но в единственном платье, каковое вы, скупец, ему пожаловали, перед вами — Моцарт! Эй, очнитесь, снимите мурашку с плеча. Или ваш сотрапезник — Сальери! (Тогда снимите манию величия). Но — ваш. А передо мной — фон Уехал. И во мне оттаивают внутренности, а то скучали, как взрывчатка в холодильнике. И вдруг — расправилось, сплотилось, взвилось, затрубило! И смотрю, распустив шнурки по вчерашним щекам, а во рту — качание часовой стрелы (исполнение в мельхиоровой вилке).

А пир странно длится, кто-то раздобыл часы-вкладыши. И уже не в избранной плоскости, а оттуда избрали (из брани) — я на полу, в связке столоотступников, о славная ассамблея! — и подумайте, не к кому-то — ко мне, о рыцарские сердца! — воскуряем дружбу (Курень Дружбы), клеим лилейными лентами тельняшек, кроем клятвами и липучками... Но, позвольте, зачем я — спиной к столу, за которым... Которой... Которого десять тысяч! С ужасом: что я делаю?! Уплетаю соотечественников, о-о! — о-плетаю, но отечество нами битком беременное, и из каждой прорвы утра сыплет мне этих приятелей, а им в изобилии сыплет меня... но мой язык деловито бинтует чью-то латифундию, кустистую троицу: две облепиховых матроны и седовласый, облепившийся связями жуир, а матрона по имени Теща (синий халатный пузырь под красной икринкой) вкручивает мне устами приятеля кровавости об облепиховом треугольнике.

Но в просвет в курене удираю от Тещи (пузырящей укоризну) и опять — наконец! (на конце стола)... но господин не высадился из своих золотых тенет и по-прежнему — против! Связан с гостем, с кем ничем не связан, эй, на нем подложная маска! — а под ложкой мякиш, он известный швец, он швецкий король, да как король — шут! Ну, послушайте, что за дичь он стреляет — о крючках (уж конечно, швейных), коими цепляют к странице сокровения, и страница с нацепленной плесенью зовется: письмо, но проклятая симметрия (он еще и плагиатор!) половину съедает.

— Разные расстояния между словами, — шепчет он. — Передать паузы, скорость мысли... интонация значительней — укрупняем крючки, а фразы с двойным дном — двойной нитью (двойным цветом). И не в строчку, а возможно, в пять линеек (швов) или в десять: партитура, и отметить (вышить) время, позу, окружающие предметы (гладью)... Ведь если тогда, допустим, кричали птицы, это круто меняет содержание... и погоду...

— А вдруг крючкотворец болен? — собираюсь крикнуть я. — И температуру, и анализы...

И, ясно, справку о болезнях родителей, может, собственная покажет, что здоров, а уже безнадежен: дурная наследственность... но та же контуженная заботой рука назначает мне следующую тарелку, с горячим. Хм, нынче я потчую гостей необычным, волнующим блюдом — пельмени с пуговицами. Объясните мне, как их трескают? Например, меня всегда занимал вопрос, как трескать гранаты, кости глотают или плюют? Но это же не гранаты, это пельмени. Пельмени — целиком, от угла до угла. Ну, можно хоть взглянуть, с какими? И раскусив горячий угольник — пуговицу изо рта. Она же от моего пальто. Там, на пальто, восемь, шесть прямо по борту и по одной на траверзе, на манжетах. Весь выводок срезали? В тарелке аккурат семь пельменей, восьмой в запуске. А остальные были с какими? У меня еще висел в прихожей плащ... или каждому — со своими пуговицами? Экое упадническое блюдо. Но не проверить, подметено, уже с чаем отчаянно, стол сковало арктикой, и колумбарий окурков в яичной скорлупе. Кто слопал пепельницу и склюкал сырые яйца, кому недодали пельменей? Видно, явился на молнии. Так заглянули бы в шкаф, там еще есть начинка. Или из яйца вышли? Но к чему вы опять меня пристегнули?! И я простираюсь к господину — ненасытными насыпями над спячкой слов, ах, еще ни слова, а у меня тысяча! — собственно, за каждый год тысячи, вернее, за каждый день года, а нераспечатанные десять ты... лучше "Вы": мне, вы, необходимо (неужели не обойдем?) — высячи высяч, отлавливая из слов птиц, выгоняя писанных темперой туров, нет, пусть вовсе без пропусков между словами, ни длиннот, диамантами и перлами... что за чушь — перл, диамант? Говорят звуками! Мои буквы — немые буки, господин не слыхал от меня ни бу... вот претензии: говорить в строчку, верстать версты, — нет, я поднесу вам речь фигурой АМФОРА (горшок), никакой протяженности во времени — чохом!

Но вдруг фон Уехал поднимается: ему пора. И хрустя по отцветшим скакалкам, путая снулые липучки и струны, пир завивается в прихожую — теребят из обрывков золотых проводов проводы заморского гостя. Чья-то удалая разбурбонная песнь: "А не страшны мне твои поцелуи-Луи-Луи... "Между мной и господином — золотой набег, пуговичный нагул, нефтяной налив, я пытаюсь продеть хоть часть частей сквозь спинки и ножки, нырнуть под бархатными сидениями,. пусть завтра! — о, пока мы не вышли из сна, за дверью есть завтра, скорей — на крючки, где чертов швец с полной душой крючков?... Но протяжная, нагорная Незнакомка, витийство волос, снежный сплин, метущая по отрогам поземка тоже, оказывается, моя гостья! — принимает из чьих-то рук макинтош ночных перекрестков (крестными знамениями), светофоров (шмац! — желтком в средний глаз, вот откуда скорлупа!), шепелявых табличек над пустынями становищ... и всяческий вид: уходить, но не с господином, а напропалую одна, но случайно — одновременно, то есть — оба-временно. И вкогтившаяся в горло догадка: едва их слопает лифт, как сейчас же — вместе! Уже в лифте — целоваться, а на улице... они чиркнут моей улице: "Пш-шла!" — придвинут его гостиницу. О, этот коробчатый карнавал, одетый в коробку, одетую в коробку в коробке, сердцевинка свободы за семью стражами, ах, счастье, катанное блинами, ванильными плоскостями! Это эхо-моменталист, плющ плиток под ногами, дым и дробь: туш! Но, возможно, они придвинут ее дом, если на короткой веревочке. Но оба-временность ухода никак не случайна! И опять: мне — царапаться в глухую шинель без пуговиц, лить пуговицы из слез, чеканить слезный профиль, а ей — ветер в его объятия, диффузия масок и мантий тел... И опять: кто угодно — только не я! И память о не-приезде в не-страну — ночезарная Нея (шепот: это имя Незнакомки).

И вонзаюсь в щель меж нагулом и наливом, перегрыз, и последнее, гнутое, плющенное: где я смогу увидеть вас завтра, когда и... где угодно! И слышу: завтра утром господин улетает. Нет, не стоит, я из другого аэропорта. Собственно... и нет, иной вид перемещения...

Ууфф, какой отвратительный сон!

Мой щипковый щеголь (тарантеллы усов) щиплет меня за щечку: но всего-то сон, а? Что сон, когда действительность так ус-сс... завивая усы, — ...сладительна, прочтите только ремарки апреля!

Да с чего вы взяли, что усе... в этой вашей усладе он действительно не приехал! Ну, будь по-вашему, мне свойственно несколько... для темперного словца. Приехал. Ведь течение жизни что-то и выбросит, но что-то, цена ему (хоть торгуйте за миллион) — одно "однажды". И что вы думаете?

Я думаю, так ус... оставьте усы!... как Грузия в кацавейке прошлого декабря. Отбросив косматую полость зимы, мы — в Тбилиси, брожение: без шляп, без пуговиц... ну-ну, импровизация — рви подметки! Я шептал себе: нынче Рождество, и не верил, такая манифестация солнца — в апреле. Канатный короб притянул нам Мтацминду, и, длинно спускаясь на узких ремешках улиц, осыпанных цедрой, гортанный свет и крыши в форме крыльев, и мне... шестнадцать лет. Мы покупали там и сям чурчхелу, и красное вино "Хванчкара" и "Киндзмараули" — вечерами, верандой. Вот вам мера вина — веранда.

Не знаю, что вы себе думаете. Но карнавал неразлучен с моим сном, и ведет за собой, как медведя. Да, сбылся! Разменялись мелочи: не рождение, три-виальный (одновиальный) день, и гости — не к рождению, а к приезду. И мне подсыпали — кстати, о вине! — и пока пир позировал бутылями и рокотал горячкой в головах, я спала в другой комнате, — и правда, две, но разбавлены коридором и кухней, а снившаяся — не моя, но была в моей жизни (моя жизнь в ней была). Вот вафли следов и чертополохи в стеклянном сне без ключа, там колдует его голос! Но вырежьте хоть фрамугу, внесите (забросьте) поправки, ведь фон Уехал из Свежий не таков, нам ли слушать ползающего с рулеткой между словами? — и приедет — тряхнет вашу усладу так, что вылетят все жучки и пробки, а Эйфелева единица (кол) вмажется в Вавилонскую! Но когда я проснулась — пора уезжать. И с тех пор мы не виделись.

Уссы-пальное (пыльное): и с тех пор ни разу — в Тбилиси...

Не возьмете ли за сон еще два "однажды"? Дешифруем "день рождения", ибо мы — о приезде (вычитая парашют: постромки дорог и парусинный купол-Свежию), и с петлями сна не сошлись четные пуговицы, но тоже — всего-то! День опять не тот, а в назначенный я отсутствовала, потому что — в Ленинграде, в Репино, но не в присутствиях суть, а в реявшем над седьмым, обметавшем хоругвь неба с портретом осени, мое число — семь. И друзья о семи сторонах стола (лет сто назад у меня — стихи: "Мои друзья, мои другие души, мои другие жизни, дай мне Бог удачи — в каждой..." — но, конечно, не удачи, ну, сто тому...), празднество без каверз, а протянуть через пять минут руку — и море, Финский залив! (о на-ливе...) А когда я вернулась, домашние приятели настояли — с ними, хотя, что за глупость: празднованное, и пречудесно — об-летающее Репино в оторочке нашей славы, порфирный лес, принявший схиму-солнце (взыщите с меня штрафную, но дайте наговорить красиво), но смутивший пробелами между деревьев; их переставили на другие места, расставили шире, чтоб не заметить, что из лесу унесено... но я — то знаю: унесено (унесловь), и в какую страну, да лучше б знать, кому карнавал вменил мою рюмку! И что за глупость: отъехав месяц, но, видно, в Репино — не то, стихия... и перебелить на чистовик, как должно, лучше через месяц, чем... так сказать. И мне опять подсыпали в вино, и празднество я спала в другой комнате!

Но зато странная гостья, покинувшая ваш сон с господином, отправились из сна одним лифтом, и дальней-ше-е... шие домыслы, ее-то — нет! И это весьма приятность, а?

Угодно ли и дальше подсвистывать в манок касаток смеха, но сон мой привязался — о, не ко мне одной! — и к ней, и к господину. Так путешествуют совместным лифтом: и каждый день, и раз в неделю, но поменявши маски, и еще — раз в месяц... Невзрачность прозы: до меня, во время меня, и после меня. Да, ее имя Нея (Порфирный лес вдали виднеет... в ее очах, меня синее...) — неЯ, прописная на хвосте.

Вежливость треснула: черт бы задрал ваш сон, как зима задрала мне бок, когда я оступился из Грузии. Ординарное вино и ординарное празднество, ординарно повторяющееся с ординарцами...

За мной крадется хохочущий и картавый карнавал, как за вами — носатая уверенность, будто в прошлом декабре вы — в апрельской Грузии... Апрельско-Грузинской дорогой, и волококружение... так воображают: что случилось с ними — случилось, сочинили благословенную территорию, и табличку на вольеру: "Действительность" (бряцание проницательностью)... И мое бы куролесило чистой монетой, но был лес и оплошность: два дня рождения. О, этот карнавал в обнимку с шансонетками-гитарами и медовыми мандолинами, вприкуску с дудками, подмахивающий ящики от ключей и маски, тасующий имена и воспоминания, продувающий цифры, как медные дудки, чтоб наполнить карнавалом, как вы: вытянув из дудок время — собственным дыханием и назначенным синоптиками ветром. Ах, Карнавал, то в накладной ватной зиме по зипун, то — в накладной Грузии, кок апреля...

Итак: мой день празднован в Репино, за семисторонним столом (по секрету: столоверчение, и скользнув над некой улицей — с новым гостем, улицы из разных каталогов), итак. Но кому-то важно переписать мое рождение: свой вариант — сон. А вдруг и приезд фон Уехавшего должен — не так... более — и случился! О, ведь его приезд и есть Рождение (Рождество!), а мое седьмое вовсе ни причем. Да, да, вот где чара (со снотворным на дне)! Но — украли, подменили ординарным рождением, подстригли по сну. А настоящий (лишний) день рождения — не успели, потому и — два события... досылать вдогонку... и настигли месяц спустя. И за сим — занятный вывод. Никто не знает моих снов кроме меня, но знал. А если мой сон — не мой? Кому-то другому? Кому... хоть тому ординарцу при моей рюмке! Он оделся ординарцем и увлекся ортодоксом, и гуляет с рваным ранцем, полным фобий и подобий... но полно, полно. Но вряд ли смотритель сна входит в происходящее, ну, не ходит — стоит в костюме стены, но не участвовать — не позволяет фанфаронство! Значит — с уверенностью предположить его участником моего, то есть своего сна. И оба раза — у меня в гостях, но в Репино — прочерк. Не поручусь за оба, но во сне, где смешались гость и рождение (одно расслоили и смешали, чтобы разделить и выбрать) — был. Рука, опустившаяся мне на плечо... голос — не беспокоиться, салаты пущены (колоратура? коловорот?)... рука еще махалась позднейшими тарелками. Да взять приятелеву тещу! Переодевшуюся в приятеля: отвратив меня от стола, обернув болтовней к себе, как — подумайте! — к саду! (С женой — нет, но тещу — отчасти... часть тещи). Дама, ведающая... чем? — я расскажу, в общем: ведьма: тушь, картон, папиросы сквозь перстни, прищур жрицы (накануне обеда), мы чуть-чуть заложим за ожерелье, три хлопка перед входом в народ, но остойчивость — м-мм! Популярность в популяции вольнодумцев (форпост! авангард! — композиция номер вивисекция, расщепление мясозаготовок на туши, вид из пропасти), у них хитрые руки, вот чем они занимаются, чем она ведает: кое-что, что томится в трехмерности, перетаскивают в двух... откуда я знаю, может, там оно лучше, ну, чище: так ни дна и ни задней стенки (на которые, врут, налипли подробности — улицы, леса, но ненужные ни лесу, ни улице, и на что-то пускают подробности или дно?)... может, их двухмерные житницы только кажутся? — да, такая пестунья в окладе богемы, и лохматый оклад ее обожает, и пируют катакомбами напролет (из ночи в денницу). А еще что-то ведает из запретных тайн (на потерянный ключ), из шуршащего за подкладкой знания, и кого-то видела! — правда, со спины. Вольные грузчики и день очиняют весельем: отдирают от вашей услады-действительной какую-нибудь столбовую, выкорчевывают старые пни из обочин, вырезают бритвой пейзажи и сбивают кеглями рук кособокие дни, распускают их жителей, и — сухим пайком — замшелые праздники... но жители кособоких не хотят распускаться, набивать сухоткой запазухи, и травят костры на нечестивых делянках — переодеть в костры нечестивцев, да поймай их на карнавале, догадайся, в чьей маске гуляют! Вот вам и теща Приятно-Приятелева, а сам — электротехник. Но, конечно, немножко тщеславна, как немножко вакханка немножко младая, и ей снится где-то какой-то раут, широченная компания, и говорят о ней... как мне иногда — что я написала книгу, и о ней говорят. Но не смотрит трехмерные вещи во сне — только вещие! В их двухмерной толпе есть щель, как в почтовом ящике — и опустить на поток. И прознав адрес, употребляет некоторые хлопоты: пусть говорят, говорят, говорят! (в длину, в ширину, в высоту), подумаешь — куда-то проникнуть, приникши под крылышко карнавала. Ей и необязательно быть налицо — перешпилить кое-какие детали. А может, она не тщеславна, а тоже — отодрать от действительности что предписано, утоптано, вырезать бритвой, и — да здравствует творческая фантазия! От моей действительности.

Но, возможно, у приятеля не такая теща. А кадровая партийка без выреза, с несгибаемой линией вместо рюшей, нет, но к собраниям — желе жабо. И у нее в самом деле — собственная латифундия, которую расклешивают раз в период. А у латифундии — собственная владелица (раскидистая походка), но у нее партрит (болезнь): отложение цитат — и мысли не гнутся, а изнутри одета в грудную клетку с видом на жизнь, но вид так разъелся и вышел из прутьев, что вышибить только с клеткой. И знает все, но не знает того, чего нет: зятя (ну, моего приятеля, он художник-авангардист), и свору его друзей знать не знает (раз — нет). А Сальвадора Дали и не было. Да потому и не состоялось празднество, ведь ее этот сон — пустое пространство, и — как запчасти с утопленников — выныривают из пустоты самостоятельные головы (из самодеятельности), и вилки с пельменной насадкой, чьи-то дансирующие кроссовки, и бесстыжие пальцы с чадящими сигаретами... но — части, ошметки, а целого нет. У голов — тела (тела-падунцы), кроссовки объелись одними лодыжками, а вилки — вздыбленный утиль. Но вещие ее сны и воплощаются утильными тютельками: лоскутья встречи, оторванные с тестом пуговицы и мусор под столом, а самой встречи... "Отрывки из Незадуманного". А простые сны (нео-веществленные) ей не снятся (снятся не ей).

Но вопрос о Рож-дест... Опиум! Героин, наркомания, проституция, управы... нет, тьфу, какая беспредметность (беззвучность)! Да, но первая теща... (Сказка о Лисе, делившейся с Медведем: мне — рождение). И добавим сей звездной теще звезд (накренив Арарат), а оставшейся выделим по разверстке и бросим — в середине гениев, в цитадели цитат.

Куда более подозреваемый куда более трапезничал за крахмальным сном: шут королевской Швеции, швец коючколпачной Шутии, болтавший с гостем — муж моей подруги. Но с гостем — ничего общего! (Кроме общего). И со мной! (Кроме тайной швецкой страсти к слову, но у меня — не к швецкому и явная). И что бы он ни говорил, не вздумайте поверить! Мне кажется, он — лжесвидетель, не знаю, почему кажется. Почетный (неучтенный) оболтус болтоведения, златоуст-краснобай, измеряющий температуру быками и разматывающий вместо рулетки тарелку — если в маске, в которой он был, был он. Тут не поручиться, он служил в карнавальной швальне ("Маска и Ко"). Стриг дырки для глаз или купал кисть в купели с клеем и охаживал картонные щеки, и для блеска — толченым стеклом. А потом его вырезали из дела, хоть подруга скрывает (и швальню, и вырез), но знаю. Но достойные мастера — достойные маски: симметричные собаки, пученосные свиньи, матерые шакалы с неотрывной инструкцией (треугольным штампом) на левом плече: они подрывают основы. А он валял... сослуживцев. Первую учительницу. Или общественного распространителя входных билетов из детства в отрочество! Перевозчиков от частного к целому и обратно — ха, еще не втридорога! Его маски и не такую дешевку заплетали. Ну — и последствия. Но у него не было злого умысла, объяснял тот, кто мне объяснил устройство его жизни, он — шутник, его умысел вообще украли (чуть не в школе) — и не ящерица, чтобы: новый... Но за вырезом из швальни расшнуровал собственое дело (слабость!): размешал шнурки с чернильным порошком и... да, как фальшивомонетчик! — фальшивые слова, и для блеска опять приклеивал к толченому стеклу. Так что разговор с господином (крючкотворческие планы) не случаен — эхо его рассыпчатой деятельности! Но в словах, как и в масках, вместо умысла — чудный блеск и высокая молочность. И пропасть красноустов набивали свои пеликанские говорильни его словами, но прижми их к поличному — и уверят: не подозревали, их умысел тоже — пардон... в толкучей десятилетней дребезжалке "Ш" обчищены от частного к целому, а фальшивые на ухо — пренатуральные! И этому шутнику снится карнавал, где все подряд — в его оснастке, и — ко мне в гости, и я естественно (у, такие маски) принимаю за приятелей, вытряхивают приятельские слова (фальшивые), а на самом деле пришли те, кого нет (знать не знаю). И фон Уехал — отечественный проходимец, а настоящий Уехал и не думал приезжать. И шутник нарочно отвлекает Уехавшего от меня, ведь разговоримся — и обман наружу! А почему — ко мне? Ну, сны рассеянны и подбирают кого попало (и гостей, и хозяев). Или снится: он — душка, фафик, и ведь мы друг друга не слишком — а готов распетушить праздник невзирая! А для меня невзи-Райский праздник — приезд господина У., если даже не праздник, а оборотень, но — таким винтокрылым праздником, что вышибить только с винтом! И шутник — пожалуйста. Доступными средствами. А мнимому У. зашивает в ухо, что виновница торжества (ведь это проснувшись — приму за приятелей, а сначала я сплю) спит в той комнате. И Проходимец корчует селедочную кость из фиксы в недоумении: вломить народ и отломиться?... но, помогая вписать останок селедки в картину скатерти — зашивает дальше: он, напяливший маску заезжего принца, должен будить спящую красавицу поцелуем, нет, жениться не... то есть можно не сразу... але, муфлон, у меня и при грубом накиде — две! — миледи в законе... но Бог уважает тройню. Но скорее — не сразу, а когда основательно основаны за столом, в дегустации — по гузку, и перед Проходимцем, на орде костей, качается горячее: лунные пузаны в мушках перца, и Проходимец швыряет не жуя — дуплетом, он с работы и желудок переоделся волком, или волк переоделся его желудком, а сам водопроводчик. И скрипеж: во бодяга, черт меня зашвинячил в это шукно, алименты рвешь как кондуктор, и клейша к шонной тетехе, да бабка надвое — крыса-вица, кря-хрю... ку-ку... и пельмень вперед заартачился, и руки в мазуте. И, скрипя, пытается пробить пельмень следующим, А шутник — фамильярно, на визави, но такой учредительнейший упырь — не успеешь покосить на обод блюда, и уже наваливает. Но Проходимец расценивает так, что можно — на все подряд. И косит на мою подругу, ну, жену шутника. Зараза знает, кто там спит, и раз долго спит, не спит ли вечным сном? — еще втравили в мокрушное! — а эта барышня уж точно цыпочка. И обелив скатертью руки и промокнув уста, подмигивает и... и шутник видит: зреет вульгарный вираж и миттельшпиль уже показывает шпиль! Но тут — я (не доцокав до поцелуев), и вздергиваю пир на дыбу, и огнедышащее развитию, что мне недодали, хотя персонажам, ну — тьфу, как не до меня! И меня сбивают тарелками, заклинают закусками, кто-то стройно отвлекает от мнимого У., а шутник отвлекает Проходимца от жены, накручивая ручку головы и перемалывая фальшивые слова в истинную чушь. Но Проходимец внимает. Но — с отвратительной усмешкой, и издевательски — пальцами — по барабану стола: баба-ранит, ба... баран-ит. И шутника пронзает! И догадывается! — ситуация точно — избитое очко, избитое и захлюпанное литературным горошком, разнузданнейшая бульварщина, и вероятно (и скорее всего!) — неправда. И незаметно отколупывает уголок ситуации — приподнять и заглянуть за изнанку, но случайно цепляет угол маски на Проходимце и тоже случайно... И вдруг он видит, кто под маской. А там такой гроссмейстер, что шутник примерзает к стулу! И мнимый Проходимец, посмеиваясь, прощально треплет шутника по ледышке и объявляет, что ему пора. И уже в дверях: щелчок пальцев — и из тени, крадущейся за У. по стене, или из воздуха сгущается протяжная сестра ветра, нагорная Незнакомка. И так хороша (ша, сохатый муж, знай наших!), так — что шутник оттаивает в слякость. Но Незнакомка следует за тем, кто ее явил — за королем, а не за шутом, и едва — в лифт, едва — пш-шш... лифт пуст, и никого.

И проснувшись, шутник ощущает многообразный комплекс чуств (конгломерат). И подмигивает ранцу на полу, сияние застежками, и потирает руки... но осколок сна: тот, вытирающий скатертью руки... тьфу! И потрясен своей  д о б р о т о й  ко мне, ведь не люуубит, марш-де... а демарш? А раньше не столбняк над темой, не считал ведущей в своей жизни, красной нитью, но прочие бурные темы тоже — абреком через арыки, и захвачен чистой механикой. И вдруг распахнулась уловка сменить кой-ка-ковскую меблировку на ловкие (ловчие) фишки не ловкости ради, а (конец стихотворного ритма) ПОД ЗНАКОМ (шевроном, лычкой) ДОБРА. Ну, не мысля в сем развороте, за Добро, иногда — доброту, а за доброту иногда принимает злоумышление, но мне же объяснили, что умысел у-кра... забыл у крали. И забывает обо мне, ибо слякотно влюбился в ветер-Незнакомку, и ясно — подать сюда немедленно! И забывает о прекрасной, ибо спотыкается о лезвие ноги спутника, то есть о... бывшего в маске господина У. — и в нем хрустит страх — на какие круги наладился своими уховерткими шуточками! Но убеждает — случайность чистого вина (до того, как подсыпано), и его кружит новый параграф: ведь прежде — отдельные фишки (отодрав от дела) — в отдельных направлениях, но два-три хода — и тьфушки выкручивались из подчинения. И вдруг — впервые — сплотилась композиция в... семь ходов! Но дальнейшие все же неизвестны, и развязанное событие опять улизнуло, и еще не понимает, почему и, вероятно, — никогда. Но захватило, и щекотка власти, хотя еще намек и даже, вероятно, мнимый, но даже мнимое — невероятно! И — укрепиться на позиции, а если повезет еще раз встретить... в маске господина У., и если — не суконным истуканом или хамом-махаоном... напроситься к гроссмейстеру в ученики!! Но — составить ту же композицию. И составляет. Еще и еще... А-аа, не получается? Загляните в ранец! И хватает ранец (аксессуары, доступные средства) и выворачивает дыру. Чувство: вывалилось из ранца, вызмеилось, архи... важное, нет новый умысел не отрос, но — что?! Ро...ну! — Ро-о... — но ротозеям я не суфлирую.

Нет, я подозреваю в моем сне другого. Другую. Именно: Незнакомку, укравшую лифт, как умысел (самый умысел лифта) — зовущаяся неЯ, но предупреждаю: ее имя не склоняется! Она, я думаю, превращенная птица, возможно, из голенастых, аистообразных. Возможно, выпь (выпить, скатать вино камышом, повыть на болото. И подмигнуть, и расхохотаться...), а почему я так думаю, право, не знаю. Но птица будирует ваше воображение? Бархатная фиолетовая сырость тайны так и притягивает пальцы! — как росянка. Бархат — пролог лета, финал дня, по ступеням дня на верхнюю площадку — и открытие: облизывающееся на лестницу лето, разбой приблизительного прибоя, синяки (фонари) сиреней, мерцающие резцы черемух, корчи, шрамы веток, а дальнейшее лето глубже, гугнивей, там янтарная отмель в горловине июля и рефрен: клацающий плеск. А в зеркале над рефреном стригут под машинку лохматое солнце, сыплют золотые спирали и стружки, метут настриг... экое ква! — парикмахерская элегия, вот вы и не заметили, как лето вас съело! И, сытое, уползает в температурный закат в сыпи птиц, ползущих с закатом в клювах, чтобы закатать его в стеклянную Африку, закатывающую в Европе ночь, закатывающуюся кляксами тьмы, выплевывая их с набережных... А вам все-то кажется: вы на верхней площадке (на ладони), несъеденный, схватившись за птицу, и она обещает снести вас, куда пожелаете: в Африку или к себе в гнездо. Или зря я подозреваю последнюю минуту, а она была сразу, семейство Сразу из Свежий, и предпочитаем к обеду сразы, а не пельмени с шинели (но духи — "Шинель" N... не помню размера). Что-то мы до сна не встречались, а отечество так тесно, один канон — и обчелся. Заметьте: появление господина мною пропущено. Вдруг меня пропустили нарочно? В подушках-великодушках, потому и не разбудили? Потому что: господин фон Уехал и госпожа Сразу из Свежий. И вообще — жена, ведь я не знакома с его женой, или не подозреваю, что знакома. Ну, наложница (не в законе, а на доверии), героиня бесконечных его листков с одами (одалис-ка). И когда-то в него влюблена, но когда-то дрейфует к северу вымыслов, но чем дальше дрейф, тем длиннее оды, длиннее — блиннее, господин подтыкает под обезножевшее ложе тетралогию и пристально смотрит: не провис ли минус пятый том. Может, они и не уезжали из Свежий, а ей снится там. И снится: зачем-то приехали (ладно, хоть дорога в клубке — Сразу перешагнули) в провенецианскую провинцию (в ленточных лужах вокруг домов), существующую на два часа раньше — в их времени ее нет, как здесь — ни прохожего между луж, но депутации черных кошек, но переодетых собаками (кошки не любят плавать), но, возможно, спустя два часа (накачав помпой) — с помпой оденутся в прохожих, насобачив на ноги гондолы с красными стельками. И на чьем-то рождении — а рожденный спит в другой комнате, так назюзюкался — ни тяти, ни зюзи! — и воображает: осада гостей ему снится, а кто он: он или она или черная кошка? — эти несущие подробности несущественны, задник сна. Но когда выбиваю головой дверь и в двери, как в кирасе — поносить пир... какая там кошка — отборнейшая собака! — если не овцебык, визг, вой, рык, и не успев проснуться — и не проснувшись — бросается на чужого мужа (кто-то щелкнул пальцами: "Кус!"), даже не замечая, что — не один, ни черта кроме господина и того, что не разбудили, а кто просил засыпать? (но что засыпано в вино, не знает) — ей же вычли столбиком из закусок, и горячее — целых восемь попарно подшитых к картонке пельменей, и посул возможной добавки (в шкафу). И когда их захлопывает лифт, она просыпается — это фон Уехал, захлопнул окно, о моя бархатная спина! — ветер на бархате зализывает залысины, и моя рабочая гипотеза о лифте в поцелуях — люфт... средство перемещения — тетраложе, и за хлопнувшими дверцами лифта — комната в кульминации Свежий, желтый фильтр лета, желтофиоль, шафран, и липовые монахи во власяницах — соглядатаи... но лень рассказывать господину снившееся, такая скукушенция. Ведь она не подозревает, что он знаком с... нет, хотя и явствует из сна, но судя по яствам, коими в этом сне угощали... и не знает моих наименований, под которым прохожу в картотеке, а шкуру из сна не предъявишь, шкурный (собачий) костюм, ну и морда, прямо жандармерия! И вообще с ним — о других жанд... дамах — нестоящая тема. А почему ей снюсь я? А вам не снился Создатель? Кому и сниться, как не мне, никого же больше не знает: ее тороватый автор — я! Одаривая всем, чего не имею, кто еще ссудит ей лучшие муляжи вашей действительности! А почему ей снятся вещие сны? А потому, что сказал Создатель: и будет так. И стало так. О-о, стрекочерт стрикоробчатый, пропади мой язык! И множатся мои пропавшие языки на десять и на сто, и к каждому опять прирастаю я. (И мои десятые дни рождения).

Но не выпь, а неистовая НЕЯсыть крыльями нащелкала. Вы уверены в стране Свежий? Может, сновидение пришло раньше, чем мне показалось, а мне показалось с сотенной полночи. Ведь на картах нет Свежий, если не переоделась Францией, если не подложена под Германию и блуждает из-под Восточной под Западную или из Монте к папе Карло. Или не те карты? На рубашке игральных карт! Там такие петли пейзажей, а паханы в бородищах, в длинных кланах с маклаками (шестерками), с пиками в пику, замахнувшись алыми подушками — пыль в глаза (толченый блеск): не смотреть за изнанку — не догадаться! Сон, ясно, снился господину, который воображает, что он — Уехал. (В Свежию, которой нет).

И приснилась ему страна Свежия, желтоспинные львицы-улицы (ветер вдоль ушей), их сманили из Рима и Парижа голенастые свежий, выстриженные из королевских династий, с тронами и гильотинами на изнанке, с собственной отрезанной головой. Мне дважды прислышался наст — от настоящего или от преграды? Тьфу, чушь. Так мне снится, что ему снится, а ему снится... знаменитая Свежия — знаменем за пазухой, он шмыгнул мышем из мешков с москателью (метонимия, телозаменитель, меланхолия, клей), проскользнул досвиданьицем сквозь письмовник, вывернулся витютнем, склевав попутно беспутные цифры, и — в тюремные прутья часбвых стрел (по запавшим белым клавишам), чернокнижным вороном над городским валом (карр! — на вал), бедуином через беды... и откуда столько птиц в моих россказнях, неужели все, что рассказываю, принимают за скворешни? — и отлавливаю мимо ловли. Так мне снится: я — Создатель, а ему... и не штуки души и Вечной Вселенной по совершенным (по бесстыдству и тлену) лекалам: не-Я, а создатель... это кто мне подсказывает, рассевшись на куче механики, отирая капли фантастики с обреза лба, непомазанно скрипит: Машины Времени?! Нам зачем колесить сквозь колы лесов, громыхать, трещать, коптить, выхлопывать? Хотя... хотя! И на ваше зачем отвечаю определенно. Да так... догнать... не успев вам сказать, но не знаю — в чем теперь ваша выстриженная из солнца голова... слушайте, что вам этот (карр! — на вал)... я возьму вас за большой палец большой руки и скажу. Но беда в том (я познал ее бедуином), что мне необходимо досказать Этому, а лучшему другу — Тому (эй, Том, какого черта ты напялил этот намордник в морщинах и сером репейнике?!), а лучшему другу лучшего — другому Тому (в меховых берушах), но играют в прятки, прячутся за тем временем, приставленным к стене, и под тем, брошенным на ржавые сваи, и в тени того, вздетого на крюк, но за каждым расползусь врассыпную — и не успею. Играем в свежую игру: вы — ко мне, свистать всех наверх — и одновременно! Всех, всех, я уверен, каждому недосказали, и нельзя отправлять вас налегке, без пива и бутербродов с семгой, без поджаристых тушек наших бесед (подмигивая слову "отправлять"), вот я вырежу такой свисток, дудочку... и, глядя, как нарезает хлеб: ноздревато, позлащенно (скоро пир, и уже несут бочки с пивом и красным вином из зеленого погреба, и музыканты настраивают дали) — знаю: и дудочку вырежет! Маленькую пастушескую дудку, поднесу к устам и... и что в нее произнесу, чтобы... патлатый вопрос не подпускает ко сну, бу-бубнит батогом, расстригает зги на розги, а брошенного в Канонии — нет, не жаль (там есть, но хочу есть было). И одной январской ночи, воронье январево, там перед булькающим и лопающимся мы дрожим от холода, вовсе не от холода... но в том дифтонге января, помнит, наклонялся к шкафу, и пришла странная мелодия (с ранними крыльями, пешком), очень странная (страна... я) — подивился, но пока дивился сверху вниз, половину ронял. А зачем наклонялся? что-то на нижней полке, но в сравнении с... никакой ценности. И не помнит, взял или осталось до сих пор. А я знаю — что, и лежит или уже нет, но не знаю о странной (о стране?)... что случайно связана с нижней полкой — золотой бечевой, черным воем, но вторая половина — найти вторую, и вероятно, составилась бы та самая... тот самум в дудочку! А роковое январварство — лишь роговая оправа тайны. Но кто полагает, что вторая половина принадлежит ему, потому что присутствовал рядом, и сам — половина присутствия (не уточняем, которая) — я покажу вам глиняную птичку Нет. И магия замысла: пробраться в брошенную страну (колкий колпак-канон, бледность белил — обелить, забелить) на день, половину дня, выстричь из январской ночи завязь той... я додумаю, ду-ду, догадаюсь! Но опасность: я не дам кромсать мантию на обмышки — о, настоящая (наст), звездная, правда, меченая небрежностью, подтек молока (млечный путь) — мантия, а не шинель из собакотов (поли-шинель). И хотя не считает, что принадлежит ему и мне, а считает — ему, я считаю, что — мне. Магия-мантия — под моей кровожадностью. Ведь Уехал, уехав, развязал лямки липучки, виноград от лозы, половину реки от каньона, оторвал даже хвост самолета — чернобурый хвост мне не шею, но мне мало. Но смести все-с-ним-связанное, зашить в слезник, слезник в шкаф — еще меньше. Но и мало, и меньше, и на горных плато, и в каньоне с разлохудренным обрывком реки — мое.

И придумывает рифму к замыслу — заманить этажом ниже, в другую дверь. Сочиняет мне рождение из картонных рожек с падунцами — эй, под картонками, по седлам, ложки наголо, бьемся с пиром до последней капли! — вытесняя выяснение от отношений, ну, раз все — ваше, и ношение — ваше, а судить, кто что носит — увольте. Сочиняет чреватое тортом, знает наперед: из гостей будет фокусник. Раскулачишь уста с несказанным, а откуда ни возьмись — лимон в устах! А что сложил гостей со стульями (рожками в знаменатель), и прибавил к столу и умножил на сладкое — что? Слабость к сладкому — мелкий мошенник? Мало ли прекрасных мошенников, за которых — сто праведников! И в Свежий другие тарифы, и не так, что дурно — хорошо, а что хорошо — дурно. Там заповеди заповеданы поперек. И в своем сочинении, где всех арканит карнавал и под стену со сном швыряет швартовы, видит перси удачи, караулящей за углом. И мой сон — ему на ложку, мимо ложки лишь мантия, что хранится в шкафу, что хранится в комнате, где я сплю. Но чудочка, что ему снится — не чудо ли: я сплю, а ему снится! — так необходима, так — всем, что любыми петлями, хартиями, тихушками... и уже обвела его мундштуком, заострила ухо сигналом — стань а караул, карнавал, и ты, сотрапезник-Сальери... нет, Сальери из другого застольного сна, — ты, лучащийся излучиной король масок! И они меняются масками: шутник-маэстро — в маску господина, а фон Уехал в смешливого швеца, так удлиняется амплитуда размашистых поступков и постулатов. И хоть шут королей — ординарный шутник, но стремнина, стремящая волшебную дудочку, подхватывает и его. Он перед кем-то бурно виноват (бурдюк вины), но кому подсунул бурдюк — мертвецки пьяному Тому может сыграть раскаяние только на дудочке. И уже надулся бурдюком, а крикнуть — эй, ты, швецу не сыграть на дудочке! — некому, я сплю. Ах, слава Богу, не узнают о моем снопыхательстве. Нет, пусть знает — на этой дудке не играет кто виноват и желает сыграть раскаяние. А играют — невиновные! Да, они невиновны в том, что растяпе-Тому какой-то растяпый бурдюк... да они прокатили их квадрильоны через заскорузлые в коре зла, каменистые, красноглинные, краснохлюпающие меж пальцами... тьфу, какая чужая, несвежая мысль, слава Богу — я сплю, и никто не узнает, что в мою голову нарядились чужие... ишь, нашли себе борть! Но когда просыпаюсь, когда... на лучшего моего гостя (жевание шнурков со щек, вкус жести наконечников) — вот глупость-то! — я же смотрю на шутника, господин фон Уехал — рядом, а на него я не обращаю внимания. И когда — сто котовских когда, и гостей вычесывает в прихожую провожать дорогого странника, и тараню нагул боеголовкой с последним наследием... я же рвусь к шутнику! — а фон Уехал, скрестив руки, — у стены и посмеивается. И нагорная Незнакомка... и летят из меня, но летят на меня слепни, ревуны, ревности — вот собакотство! — это же моя подруга, законная шутникова жена, но в его тайной тайне, маске масок, даже я не узнаю — и никто! И пока я схожу с ума (через три ступеньки), настоящий фон Уехал, скользнув за спиной — ко мне в комнату, разрывает шкаф, безобразность повторения: склонение, спряжение (к нижней полке) и... там такой хлам, такая тавтология, там таится бомбардировка, и потянешь за ботву — рухнут руины, расплещутся междоусобные войны на три столетия! Но в проклятиях, кучей торопливых рук — какие-то шерсистые шествия, балахоны, бортжурналы, жернова живородящие-яйцекладущие, валятся лагуны, колодцы, полости и каверны... да, подумайте, мой шкаф приносит ему небывалые гекатомбы! — но отринет их в бешенстве, и удача, волшебная, подзуживает его и... ура! — вот она, находит скомканную, седую, затупившиеся когти мороза, мантию (здесь воспоминание: Свежия — знаменем за пазухой... тьфу, какая ваша неуместная параллель!), молния: с кадыка до плиссе кишок, бережно прячет, и — в прихожую. Тут прощальная волокита: поклон волокиты и к моей надутой щеке, кладка перлов и диамантов — поцелуй: так заклеивают Египет тьмой. Но я — то думаю, что целует шутник — чередой на резиночке, плоской бабочкой из синей клеенки, ведь на-днях, на-неделях непременно — листом перед травой, травой перед воем... мне уже равно, так лучилось — и случилось: вы знаете, только что уехал господин фон Уехал! — и от меня — ни ме... и не догадаться, что настоящий Уехал — здесь, вот он! — касание косяков: видимого о слышимое, это он, он целует меня (отмыть поцелуй от заболони!) — и вытягивай ему из-за щеки что хочешь (да за маревом знамени услышит ли?) — есть осторожный осколок шаталки, есть мосток единицы на месте сбежавшего часа, и еще он передо мной! Но в мой костюм оделась трагедия, гарпия, герцогиня-гарцунья, и наперво — прочь со щеки синюю бабочку из клеенки, холод-д-дно, и протягивает рукава моих рук за спину, накрест, и на грудь узлом, расправляет локти попышнее, и бросает в щель рта, перепутав от пут, мошенническое-сумашедшее: "Ad finem saeculorum!"

Улетел? Тот дым сомнамбулой по золе горизонта... да-да, не беспокойтесь, улетели: он и мантия, вдвоем. В Свежию-невежию, там на подоконнике, над вигвамами лета, разворачивает, напевая, поеденную молью или блохами... да не блохи, а звезды! Не пуговицы, а кометы! И качая ногой, как танцмейстер качает залу, сбивает прошлогоднее толченое стекло, вспоминает такую странную, такую январскую, такую черную... и набивает в дудочку. Нетерпение пальцев, покатывание клапанов, подношение к устам (ношение — прочь!)... И сколько бы дул в свою дырявую доблесть, блестит одно: день рождения, и бражничают, тычут бутыли в Свежию, сыплют корки да хорды, да сладкие крошки, ни почтения! — а за стеной кто-то спит. И вытряхивает бесом из беса, что играет, прочищает бутылочным ершом, витой проволочной ручкой, и опять — к устам. И опять перед ним — путаница комнаты, буреломы-валежники, там вальяжные гости в бурых масках ломают комедию, приняв за торт. Вот и все, что сбылось, потому что сбылось что сбылось. Ах, камер-карнавал!

Собеседник, щеголь — золотые усы, принарядившись было пузатым полднем, сдувает, сду-ду... эй, слушайте, кто-то проткнул вас и даже, возможно, не шпагой, а шилом. И из златопузого полдня хиреет-свивается в ветхий вечер. Но ваше последнее толкование совсем уж возмутительно. Именно — возмутительно! Цель и средства... то есть цапля и среда... не цапля, а выпь!... опять отхожая вульгарщина, то есть бульварщина! И ссохшейся, конопатой, трехпалой ручкой — приподнять уголок чертовой липучки, на которую налипло что ни попадя — цапля, выпь, болотная среда, ну откуда?! — да из азбуки, сочиненной в среду, азбучное: в среду хорошо, а в цилиндре лучше. Но буквы поставлены по росту и переодеты в зверей, переодевшихся цифрами, разбежавшихся на часах врассыпную — заглянуть за... И ваш чертов Уехал действительно (усладительно) — н и к о г д а  не приехал в вашу жизнь? Кто-о? Фон Уехал?! Конечно — Приехал. Собственно, я не вправе утверждать, возможно — Пришел, а если Приехал, то, вероятно, на трамвае. Или, очевидно, на такси. Во всяком случае, он — не Уезжал (это крайне редкая фамилия, совсем не птичья, скорее — августовская) ни в одну Свежию, ему негде откопать Свежию, вышелушить и оглушить, сначала — откопать меня, это более верхний (верный) слой (рифма). Что вы все — Уехал, Уехал, ну позвоните, если так необходим, до него пешком — два шага. Но вы же сказа... И есть как я сказала, невзирая на грамматическое распутство времен. В действительности я говорю только правду. Покуда не приподняли уголок. Да я и за углом говорю правду. А почему сама... ах, зачем мне с ним встречаться? Ведь только приснилось, что я влюблена в него десять тысяч (в инвалютных напролетах), да еще неизвестно, кому приснилось. А на самом деле он для меня неотличим от причин, пучин, почин, путч и далее. Или будем играть (дудеть) в уголки?

1989 г.

 

литературоведение культурология литература сми авторский указатель поиск поиск