«Мы не стреляли...»

Светлана Алексиевич

Много людей на войне... И много дел на войне...

Много труда не только вокруг смерти, но и вокруг жизни. Там не только стреляют и расстреливают, минируют и разминируют, бомбят и взрывают, кидаются в рукопашную — там еще стирают белье, варят кашу, пекут хлеб, чистят кухонные котлы, ухаживают за лошадьми, ремонтируют машины, строгают и заколачивают гробы, разносят почту, подбивают сапоги, привозят табак. Даже война состоит не только из большого, но и из малого. «Там горы нашей привычной бабьей работы», — вспоминает санитарка Александра Иосифовна Мишутина. Армия шла впереди, а за ней «второй фронт» — прачки, повара, автослесари, почтальоны...

Кто-то из них написал мне: «Мы — не герои, мы были за кулисами». Что же там за кулисами...

О ботиночках и проклятой деревяшке

«Шагаем по грязи, лошади в этой грязи тонут или падают замертво. Полуторки захлебываются... Солдаты на себе волокут орудия. Тянут повозки с хлебом и бельем. Ящики махорки. Я вижу, как один ящик с махоркой летит в грязь, за ним летит трехэтажный русский мат... Берегут снаряды, берегут махорку...

Муж мне говорит, все время повторяет: «Смотри во все глаза! Это — эпос! Эпос!»

Татьяна Аркадьевна Смелянская, военный журналист.

«До войны я жила счастливо... С папой, с мамой. Папа у меня с финской вернулся. Он пришел без одного пальца на правой руке, и я у него спрашивала: "Папа, зачем война?"

А война скоро пришла, я еще не подросла, как надо. Из Минска эвакуировалась. Привезли нас в Саратов. Там я в колхозе работала. Вызывает меня председатель сельсовета:

— Я думаю о тебе, девочка, все время.

Я удивилась:

— А что вы, дяденька, думаете?

— Если б не эта проклятая деревяшка! Все это проклятая деревяшка...

Стою, ничего не соображаю. Он говорит:

— Прислали бумагу, надо двоих на фронт, а мне некого послать. Сам бы пошел, да эта проклятая деревяшка. А тебя нельзя: ты эвакуированная. А может, пойдешь? Две девчонки у меня: ты да Мария Уткина.

Мария была такая высокая, девка что надо, а я не очень. Я так себе.

— Пойдешь?

— А мне обмотки дадут?

Мы были оборванные: что мы там успели с собой взять!

— Ты такая хорошенькая, тебе ботиночки там дадут.

И я согласилась.

... Сгрузили нас с эшелона, за нами прибыл дядька, здоровый, усатый, и никто с ним не поехал. Не знаю почему, я не спрашивала, я была не активистка, первая никуда не лезла. Не понравился нам этот дядька. Потом приезжает красивый офицер. Кукла! Он уговорил, и мы поехали. Приехали в часть, а там этот усатый дядька, смеется: "Ну, что, курносые, со мной не поехали?"

Майор вызывал нас по одной и спрашивал: "Что ты умеешь?"

Одна отвечает: "Коров доить". Другая: "Картошку дома варила, маме помогала".

Вызывает меня:

— А ты?

— Стирать умею.

— Вижу, девка хорошая. Если бы ты варить умела.

— Умею.

Целый день варю еду, а приду ночью — солдатам постирать надо. На посту стояла. Мне кричат: "Часовой! Часовой!" — а я ответить не могу — сил нет. Сил нет даже подать голос...»

Ирина Николаевна Зинина, рядовая, повар

«Ездила я на санпоезде... Помню, первую неделю проплакала: ну, во-первых, без мамы, а во-вторых, оказалась на третьей полке, где теперь багаж кладут. Там была моя "комната".

— В каком возрасте вы ушли на фронт?

— Я училась в восьмом классе, но до конца года не дотянула. Убежала на фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста.

— Какая ваша работа?

— Мы ухаживали за ранеными, поили, кормили, подать судно — это все наша работа. Со мной вместе одна девушка постарше дежурила, она меня первое время щадила: "Если будут утку просить, ты меня зови". Раненые тяжелые: у кого руки, у кого ноги нет. Я первый день звала ее, а потом — она же не может весь день со мной быть и всю ночь — осталась я одна. И вот меня зовет раненый: "Сестричка, утку!"

Я протягиваю ему утку и вижу, что он ее не берет. Смотрю: у него нет рук. В мозгу где-то пронеслось, как-то я сообразила, что надо делать, но несколько минут стояла и не знала, как быть. Вы меня понимаете? Я должна была помочь... А я не знала, что это такое, я еще этого не видела. Этому даже на курсах нас не учили...»

Светлана Николаевна Любич, сандружинница

«Я не стреляла... Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю: разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые-тяжелые... Командир, помню, сердился: "Я бы пострелял эти баки... Как ты рожать после войны будешь?" Однажды взял — и все баки пострелял. Пришлось в каком-то поселке искать баки поменьше.

Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки — все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце всегда, тепло, а тут тридцать — сорок градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту...»

Александра Семеновна Масаковская, рядовая, повар

«Стирала... Через всю войну с корытом прошла. Стирали вручную. Телогрейки, гимнастерки... Белье привезут, оно заношенное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные, они насквозь в крови, не белые, а красные. Черные от старой крови. В первой воде стирать нельзя — она красная или черная... Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь.

И горы, горы этих гимнастерок... Ватников... Как вспомню, руки и теперь болят. Зимой ватники тяжелые, кровь на них замерзшая. Я часто их и теперь во сне вижу... Лежит черная гора...»

Мария Степановна Детко, рядовая, прачка

«На войне было столько чудес... Я вам расскажу...

Лежит на траве Аня Кабурова... Наша связистка. Она умирает — пуля попала в сердце. В это время над нами пролетает клин журавлей. Все подняли головы к небу, и она открыла глаза. Посмотрела: «Как жаль, девочки». Потом помолчала и улыбнулась нам: «Девочки, неужели я умру?» В это время бежит наш почтальон, наша Клава, она кричит: «Не умирай! Не умирай! Тебе письмо из дома...» Аня не закрывает глаза, она ждет...

Наша Клава села возле нее, распечатала конверт. Письмо от мамы: «Дорогая моя, любимая доченька...» Возле меня стоит врач, он говорит: «Это — чудо. Чудо!! Она живет вопреки всем законам медицины...» Дочитали письмо... И только тогда Аня закрыла глаза...»

Мария Николаевна Василевская, сержант, связистка

«Моя специальность... Моя специальность — мужская стрижка...

Приходит девушка... Я не знаю, как ее стричь. У нее роскошные волосы, они вьются. Заходит в землянку командир:

— Стричь «под мужчину».

— Но она — женщина.

— Нет, она солдат. Женщиной она снова станет после войны.

Все равно... Все равно чуть волосы отрастут, и я девчонок ночью накручивала. Вместо бигудей у нас были шишки... Еловые сухие шишки... Ну, хотя бы хохолок накрутить...»

Василиса Южнина, рядовая, парикмахер

«Книжек я мало читала... И рассказывать красиво я не умею... Мы одевали солдат, обстирывали, обглаживали — вот какое наше геройство. На лошадях ехали, мало где поездом, лошади измученные, можно сказать, пешком до самого Берлина дошли. И если так вспомнить, то все, что надо, делали: раненых помогали таскать, на Днепре снаряды подносили, потому что нельзя было подвезти, на руках доставляли за несколько километров. Землянки копали, мосты мостили...

Попали в окружение, бежала, стреляла, как все. Убила или не убила, не скажу. Бежала и стреляла, как все.

Мне кажется, я очень мало вспомнила. А сколько всего у меня было! Я вспомню... Приди еще раз...»

Анна Захаровна Горлач, рядовая, прачка

«История у меня маленькая...

Старшина спрашивает:

— Девочка, тебе сколько лет?

— Восемнадцать, а что?

— А то, — говорит, — нам несовершеннолетних не надо.

— Что хотите, буду делать. Хоть хлеб печь.

Взяли...»

Наталья Мухаметдинова, рядовая, пекарь

«Я числилась писарем... Уговорили меня пойти в штаб таким образом... Мне сказали: мы знаем, что до войны вы работали фотографом, будете и у нас фотографом.

Что я хорошо помню, так это то, что я не хотела фотографировать смерть. Убитых. Снимала, когда солдаты отдыхали — курили, смеялись, когда вручали награды. Жалко, тогда не было у меня цветной пленки, одна черно-белая. Вынос знамени полка... Я могла бы это красиво снять...

А сегодня... Приходят ко мне журналисты и спрашивают: «Вы снимали убитых? Поле боя...» Я стала искать... У меня мало фотографий смерти... Если кто-то погибал, меня ребята просили: «А есть ли у тебя он живой?» Мы искали его живого... Чтобы он улыбался.....»

Елена Виленская, сержант, писарь

«Мы строили... Строили железные дороги, мосты понтонные, блиндажи. Фронт рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили.

Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько, кто не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Кровавые мозоли на руках... На плечах...»

Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона

«Окончила педучилище... Диплом получила, когда война уже шла. Раз война, направление нам не дали, а отправили домой. Приехала домой, через несколько дней вызвали в военкомат. Мама меня не пускала, конечно, молодая еще, только восемнадцать лет: "Отправлю тебя к брату, скажу, дома нет". Я говорю: "Я же комсомолка". В военкомате собрали нас, так и так, мол, требуются женщины для фронтовых хлебопекарен.

Труд этот очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесили, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем...»

Мария Семеновна Кулакова, рядовая, пекарь

«А я все четыре года войны на колесах... Ездила, согласно указателям: "Хозяйство Щукина", "Хозяйство Кожуро". Получим на базе табак, папиросы, кремни — все, без чего бойцу не обойтись на передовой, — и в путь. Где на машинах, где на повозках, а чаще пешком с одним или двумя солдатами. На своем горбу тянем. До траншеи на лошадях не проедешь, немцы услышат скрип. Все на себе. На своем горбу, моя миленькая...»

Елена Никифоровна Иевская, рядовая, снабженец

«К началу войны... Было мне девятнадцать лет... Я жила в городе Муроме Владимирской области. В октябре сорок первого нас, комсомольцев, послали строить автодорогу Муром — Горький — Кулебаки. Когда мы вернулись с трудфронта, нас мобилизовали.

Я была направлена в школу связи в Горький на курсы почтовых работников. Окончив курсы, попала в действующую армию — в шестидесятую стрелковую дивизию. Служила офицером в полковой почте. Своими глазами видела, как люди плакали, целовали конверты, получив письмо на передовой. А у многих родные погибли или жили на территории, захваченной врагом. Не могли написать. Тогда мы писали письма от Незнакомой: "Дорогой солдат, пишет тебе Незнакомая девушка. Как ты бьешь врага? Когда вернешься с Победой?" Ночами сидели и сочиняли... Я за войну сотни таких писем написала...»

Мария Алексеевна Ремнева, младший лейтенант, почтовый работник

О специальном мыле «К» и гауптвахте

«Первого мая я вышла замуж... А двадцать второго июня началась война. Налетели первые немецкие самолеты. Я работала в детском доме для испанских детей, которых привезли к нам в Киев. Это — тридцать седьмой год... Гражданская война в Испании... Мы не знали, что делать, а испанские дети стали рыть во дворе окопы. Они уже все знали... Детей отправили в тыл, а я выехала в Пензенскую область. Мне дали задание — организовать курсы медсестер. К концу сорок первого года я сама принимала экзамены на этих курсах, потому что все врачи ушли на фронт. Выдала документы и тоже попросилась на фронт. Направили под Сталинград, в армейские полевой госпиталь. Оказалась среди девчонок самая старшая. Моей подруге Соне Удруговой, мы и сейчас с ней дружим, тогда было шестнадцать лет, она окончила только девять классов — и вот эти медицинские курсы. Три дня прошло, как мы уже на фронте, и вот Соня сидит в лесу и плачет. Подхожу:

— Сонечка, ну чего же ты плачешь?

— Как ты не поймешь? Я три дня маму не видела.

Сейчас ей этот случай напомню, так она смеется.

На Курской дуге меня перевели из госпиталя в полевой прачечный отряд замполитом. Прачки были вольнонаемные. Вот, бывало, едем мы на подводах: лежат тазы, торчат корыта, самовары — греть воду, а сверху сидят девчата в красных, зеленых, синих, серых юбках. Ну, и все смеялись: "Вон поехало прачечное войско!" А меня звали "прачкин комиссар". Это уже потом мои девчата оделись поприличнее, как говорится, "прибарахлились".

Работали очень тяжело. Никаких стиральных машин и в помине не было. Ручками... Все женскими ручками... Вот мы приходим, дают нам одну какую-нибудь хату или землянку. Мы стираем там белье, прежде чем сушить, пропитываем его специальным мылом "К", для того чтобы не было вшей. Был дуст, но дуст не помогал, пользовались мылом "К", очень вонючее, запах ужасный. Там, в этом помещении, где стираем, мы и сушим это белье, и тут же мы спим. Давали нам двадцать-двадцать пять граммов мыла — на одного солдата постирать белье. А оно черное, как земля. И у многих девушек от стирки, от тяжестей, от напряжения были грыжи, экземы рук от мыла "К", слазили ногти, думали, что никогда уже не смогут они расти. Но все равно день-два отдохнут — и нужно было опять стирать.

Девчонки слушались меня...

Приезжаем мы один раз туда, где стоят летчики, целая часть. Представляете, увидели нас, а мы все в грязном, заношенном, и эти хлопцы с пренебрежением: "Подумаешь, прачки..." Мои девчата чуть не плачут:

— Замполит, смотрите...

— Ничего, мы им отомстим.

И мы договорились. Вечером надевают мои девчата, что у них было лучшее, идут на лужайку. Одна наша девчонка им играет на гармошке, и они танцуют. Уговор: ни с одним летчиком не танцевать. Те подходят, а они ни с кем не идут. Весь вечер друг с дружкой танцевали. Наконец те взмолились: "Один дурак сказал, а вы на всех обиделись".

Вообще было не положено вольнонаемных сажать на гауптвахту, но что ты сделаешь, когда сто девчат вместе? У нас в одиннадцать отбой — и никаких. Они старались удрать — ну, девчата есть девчата. Я сажала их на гауптвахту. Как-то раз приехало начальство из соседней части, а у меня двое сидят.

— Как это так? Вольнонаемных сажаете на гауптвахту? — спрашивают у меня.

Я спокойно отвечаю:

— Пишите, товарищ полковник, рапорт командованию. Ваше дело. Но я должна бороться за дисциплину. И у меня образцовый порядок.

С тем они и уехали.

Дисциплина была крепкая. Как-то встретила одного капитана — проходил мимо моего дома, и я выхожу. Он даже остановился:

— Боже мой! Вы вышли отсюда, а вы знаете, кто тут живет?

— Знаю.

— Здесь же замполит живет. Вы знаете, какая она злая?

Я говорю, что такого никогда не слышала.

— Боже мой! Она никогда не улыбается, она такая сердитая.

— А вы хотели бы с ней познакомиться?

— Боже мой! Нет!

Ну, и тут я призналась:

— Так будем знакомы, я замполит!

— Нет, не может быть! Про нее мне рассказывали...

Я берегла своих девчат. У нас была такая красивая Валя. Вызвали меня как-то на десять дней в штаб. Приезжаю, мне говорят, что Валя все эти дни поздно приходила, что была она с каким-то капитаном. Была, ну была, дело прошедшее. Два месяца проходит, я узнаю, что Валя беременная. Вызываю ее: "Валя, как это могло случиться? Куда ты поедешь? Твоя мачеха (у нее не мать, а мачеха была) в землянке живет". Она плачет: "Это вы виноваты, если бы вы не уехали, ничего бы не случилось". Они со мной — как с матерью, старшей сестрой.

У нее какое-то пальтишко легкое, а уже холодно, отдала я ей свою шинель. Поехала моя Валя...

Восьмое марта сорок пятого года. Мы устроили себе праздник. Чай. Какие-то конфеты раздобыли. Выходят мои девчата на улицу и вдруг видят: идут из леса два немца. Волокут за собой автоматы... Раненые... Мои девчата окружили их. Ну и я, как замполит, конечно, написала в донесении, что сегодня, восьмого марта, прачки взяли в плен двух немцев.

Назавтра у нас было совещание командиров, начальник политотдела первым делом объявяляет:

— Ну, товарищи, я хочу вас обрадовать: скоро конец войне. Вчера прачки из двадцать первого полевого прачечного отряда взяли в плен двух немцев.

Все захлопали.

Когда шла война, нас не награждали, а когда кончилась, мне сказали: "Наградите двух человек". Я возмутилась. Взяла слово, выступила, что я замполит прачечного отряда, и какой это тяжелый труд прачек, что у многих из них грыжи, экземы рук и так далее, что девчонки молодые, работали больше машин, как тягачи. У меня спрашивают: "Можете к завтрашнему дню представить наградной материал? Мы еще наградим". И мы с командиром отряда ночь сидели над списками. Многие девчата получили медали "За отвагу", "За боевые заслуги", а одну прачку наградили орденом Красной Звезды. Самая лучшая прачка, она не отходила от корыта: бывало, все уже не имеют сил, падают, а она стирает. Это была пожилая женщина, у нее вся семья погибла.

Когда мне надо было отправлять девушек домой, мне хотелось что-то им дать. Они все из Белоруссии и Украины были, а там все разрушено, разбито. Как ты их отпустишь с пустыми руками? А мы стояли в какой-то немецкой деревне, там была швейная мастерская. Я пошла посмотреть: машинки стояли, на мое счастье, целые. И вот каждой девчонке, которая уезжала, мы преподнесли подарок. Я была так рада, так счастлива. Это все, что я могла сделать для своих девчат.

Все хотели домой и боялись возвращаться. Никто не знал, что нас там ждет...»

Валентина Кузьминична Братчикова-Борщевская, лейтенант, замполит полевого прачечного отряда

«Мой папа... Мой любимый папа был коммунист, святой человек. Я не встречала в жизни человека лучше, чем он. Он меня воспитывал: «Ну, кто бы я был без советской власти. Бедняк. Батрачил бы у кулака. Советская власть дала мне все, я получил образование. Стал инженером, строю мосты. Я всем этим обязан нашей родной власти».

Я любила советскую власть. Любила Сталина. Всех наших вождей. Так меня научил папа.

Шла война, я подрастала. По вечерам мы с папой пели «Интернационал» и «Священную войну». Папа аккомпанировал на аккордеоне. Когда мне исполнилось восемнадцать лет, он вместе со мной пошел в военкомат...

Из армии я написала домой письмо, что строю и охраняю мосты. Какая это была радость в нашей семье! Папа нас всех влюбил в мосты, мы любили их с детства. Когда я видела разрушенный мост — его разбомбили или подорвали — отношение у меня к нему было, как к живому существу, а не стратегическому объекту. Я плакала... Я встречала на пути сотни разрушенных мостов, больших и маленьких, их разрушали в войну в первую очередь. Мишень номер один. Когда мы проезжали мимо руин, я всегда думала: сколько же понадобится лет, чтобы все это построить наново. Война убивает время, драгоценное человеческое время. Я хорошо помнила, что каждый мост папа строил несколько лет. Ночами сидел над чертежами, даже в выходные дни. Больше всего на войне мне было жалко время... Папино время...

Папы давно нет, но я его продолжаю любить. Не верю, когда о таких, как он, говорят, что они были глупые и слепые — верили в Сталина. Боялись Сталина. Верили в ленинские идеи. Поверьте мне, они были хорошие и честные люди, они верили не в Сталина и Ленина, а в коммунистическую идею. В социализм с человеческим лицом, как потом это назовут. В счастье для всех. Для каждого. Мечтатели, идеалисты — да, слепцы — нет. Никогда не соглашусь. Ни за что! В середине войны у нас появились отличные танки и самолеты, хорошее оружие, но все равно без веры такого страшного врага, как гитлеровская армия — мощная, дисциплинированная, покорившая всю Европу, мы никогда бы не одолели. Не переломили бы ей хребет. Главным нашим оружием была вера, а не страх, даю вам честное партийное слово (я на войне вступила в партию и до сих пор коммунистка). Я не стыжусь своего партбилета и не отказалась от него, как другие, хотя многие из них все равно мои друзья. Но моя вера не много поменялась с тех пор. С сорок первого...»

Тамара Лукьяновна Тороп, рядовая, инженер-строитель

«Под Воронежем немецкие войска остановили... Они долго не могли взять город. Бомбили и бомбили. Самолеты летали через наше село Московка. Я еще не видела врага, я видела только его самолеты. Но очень скоро я узнала, что такое война...

В наш госпиталь сообщили, что под самым Воронежем разбомбили состав, мы приехали на место — увидели... Что мы увидели? Только фарш... Выговорить не могу... Ой-ой-ой! Первым опомнился наш профессор. Он громко крикнул: "Носилки!" Я была моложе всех, мне только шестнадцать лет исполнилось, и все смотрели на меня, чтобы я не упала в обморок. Мы ходили по рельсам, лазили по вагонам. На носилки некого было положить: вагоны горели, не слышалось ни стонов, ни криков. Людей целых не было. Я держалась за свое сердце, у меня от страха закрывались глаза. Когда мы вернулись в госпиталь, все повалились кто где: кто на стол голову положил, кто на стулья — и так уснули.

Я отдежурила и пошла домой. Пришла вся заплаканная, легла на койку и только закрою глаза — все снова вижу... Вернулась с работы мама, и пришел дядя Митя. Слышу мамин голос:

— Не знаю, что с Леной будет. Ты посмотри, какое у нее лицо стало за то время, как она в госпиталь пошла. Она не похожа сама на себя, молчит, ни с кем не разговаривает и во сне вскрикивает. И куда у нее делась улыбка и куда делся смех? А ты сам знаешь, какая она была веселая. А теперь она никогда не шутит.

Я слушаю маму, и у меня слезы текут.

... Когда в сорок третьем году освободили Воронеж, я пошла в военизированную охрану. Там одни девушки. Всем им было по семнадцать-двадцать лет. Молодые, красивые, никогда я столько красивых девушек вместе не видела. Первую я узнала Марусю Прохорову, она дружила с Таней Федоровой. Они — из одной деревни. Таня была серьезная, любила чистоту, порядок, а Маруся любила петь, плясать. Пела озорные частушки. А больше всего любила краситься, сядет перед зеркалом и сидит часами. Таня ругала ее: "Чем красоту наводить, лучше погладь свою форму и убери как следует койку". Была еще у нас Паша Литаврина, очень отчаянная девчонка. Дружила она с Шурой Батищевой. Та была стеснительная и скромная, самая спокойная из нас. А Люся Лихачева любила накручивать локоны, накрутит — и сразу за гитару. Она с гитарой ложилась спать и с гитарой вставала. Старше всех нас была Полина Неверова, у нее муж погиб на фронте, и она была всегда грустиная.

Ходили мы все в военной форме. Когда мама первый раз увидела меня в форме, она сделалась белая:

— Ты решила в армию пойти?

Я ее успокоила.

— Да нет, мама. Я же тебе говорила, что охраняю мосты.

Мама заплакала:

— Скоро война кончится. И ты сразу снимешь шинель.

Я тоже так думала.

Через два дня после того, как мы узнали, что кончилась война, у нас было собрание в красном уголке. Выступил на нем начальник охраны товарищ Наумов.

— Дорогие мои бойцы, — сказал он, — война кончилась. Но вчера я получил приказ, что на Западную дорогу требуются бойцы военизированной охраны.

Кто-то из зала крикнул:

— Да там же бендеровцы!...

Наумов замолчал, а потом сказал:

— Да, девушки, там бендеровцы. Они воюют с Красной Армией. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. Кто хочет поехать, прошу подать заявление начальнику караула. Поедут добровольцы.

Мы вернулись в казарму, и каждая легла на свою койку. Стало тихо-тихо. Никому не хотелось уезжать далеко от родных мест. И никому не хотелось умирать после войны. На следующий день нас опять собрали. Я сидела за столом президиума, стол накрыли красной скатертью. И я думала, что последний раз сижу за этим столом.

Начальник охраны произнес речь:

— Я знал, Бабина, что ты поедешь первая. И вы все, девчонки, молодцы, не побоялись. Кончилась война, можно вернуться домой, а вы едете защищать свою Родину.

Через два дня мы уезжали. Подали нам товарный состав, на полу было сено, и пахло травой.

Никогда раньше я не слышала, что есть такой город Стрый, теперь это было место нашей службы. Город мне не понравился — маленький и страшный, каждый день играла музыка и кого-нибудь хоронили: то милиционера, то коммуниста, то комсомольца. Опять мы увидели смерть. Сдружилась с Галей Коробкиной. Она там погибла. Еще с одной девочкой... Ее тоже ночью зарезали... И я там совсем перестала шутить и смеяться...»

Елена Ивановна Бабина, боец военизированой охраны

О расплавленных подшипниках и русском мате

«Вся я в отца... Его дочка...

Отец мой, Мирон Ленков, прошел путь от безграмотного паренька до командира взвода в гражданскую войну. Был настоящий коммунист. Когда он умер, мы остались с мамой жить в Ленинграде, всем лучшим в себе я обязана этому городу. Моей страстью были книги. Рыдала над романами Лидии Чарской, зачитывалась Тургеневым. Любила поэзию...

Летом сорок первого... В конце июня мы поехали к бабушке на Дон. Война застала нас в дороге. По степи сразу стали носиться — аллюр три креста — коннонарочные с военкоматскими повестками. Пели, пили и плакали навзрыд казачки, провожая казаков на войну. Я пошла в станицу Боковскую в райвоенкомат. Сказали коротко и жестко:

— Детей на фронт не берем. Комсомолка? Вот и прекрасно. Помогай колхозу.

Лопатили хлеб, чтобы не перегорел в буртах. Потом убирали овощи. Мозоли на руках стали твердыми, губы потрескались, лицо покрылось степным загаром. И если я чем-то отличалась от хуторских девочек, то только тем, что знала множество стихов и могла читать их наизусть всю длинную дорогу с поля домой.

А война приближалась. Семнадцатого октября фашисты оккупировали Таганрог. Люди уходили в эвакуацию. Бабушка осталась, а нас с сестрой отправила: "Вы молодые. Спасайтесь". До станции Обливская шли пять суток. Сандалии пришлось выкинуть, в станицу входили босиком. Начальник станции всех предупреждал: "Не ждите крытых вагонов, садитесь на площадки. Сейчас подадим паровоз и отправим вас на Сталинград". Нам повезло — мы забрались на площадку с овсом. Погрузили в зерно босые ноги, укрылись платком... Тесно прижались друг к дружке и задремали... Хлеб у нас давно кончился, мед тоже. В последние дни нас прикармливали казачки. Мы стеснялись брать, заплатить было нечем, а они уговаривали: "Ешьте, жалюшки. Всем сейчас худо, помогать надо друг дружке". Я давала себе зарок никогда не забыть этой людской доброты. Никогда! Ни за что! И не забыла.

Из Сталинграда пароходом, затем снова поездом добрались в два часа ночи до станции Медведицкое. Людской волной нас выплеснуло на перрон. А так как сами, превратившись в две сосульки, мы не могли двигаться, то стояли, придерживая друг друга, чтобы не упасть. Не рассыпаться на осколки, как на моих глазах рассыпалась однажды лягушка, извлеченная из сжиженного кислорода и брошенная на пол. К счастью кто-то, с кем мы вместе ехали, о нас вспомнил. Подкатила наполненная людьми бричка, нас привязали сзади. Надели ватники. Сказали: "Идите, иначе вы замерзнете. Не отогреетесь. Вас нельзя везти". Мы сначала падали, но шли, потом даже бежали. И так шестнадцать километров...

Село Франк — колхоз "1 мая". Председатель колхоза очень обрадовался, когда узнал, что я из Ленинграда и успела окончить девять классов:

— Вот и хорошо. Будешь мне тут помогать. За бухгалтера.

На какой-то момент я даже обрадовалась. Но тут увидела висевший за председательской спиной плакат "Девушки, за руль!".

— Не буду сидеть в конторе, — ответила председателю. — Если меня научат, я смогу водить трактор.

Тракторы стояли, занесенные снегом. Мы откапывали их, разбирали, обжигая руки о металл, оставляя на нем куски кожи. Проржавевшие, туго затянутые болты казались приваренными. Когда не удавалось стронуть их с места против часовой стрелки, пытались открутить по ее ходу. Как на грех... Именно в этот момент... Будто из-под земли, вырастал бригадир Иван Иванович Никитин, единственный настоящий тракторист и наш наставник. Он хватался за голову и не мог удержаться от русского мата. Эх, ты! Мать твою... Ругань его была как стон... Но все равно один раз я даже заплакала...

В поле выехала задним ходом: в коробке скоростей моего СТЗ большинство шестерен были "беззубыми". Расчет был прост: за двадцать километров какой-нибудь трактор выйдет из строя и тогда с него переставят коробку скоростей на мой. Так и случилось. Такая же, как я, трактористка Сарочка Гозенбук, не заметив, что из радиатора вытекла вода, запорола мотор. Эх, ты! Мать твою...

Я до войны на велосипеде не научилась ездить, а тут — трактор. Подолгу разогревали моторы в нарушение всех правил — открытым огнем. Узнала я и что такое перетяжка. И как заводить трактор после такой процедуры — вкруговую не покрутишь, вполоборота не заведешь... Смазочные материалы и горючее — по нормам военного времени. За каждую каплю отвечаешь головой, так же как и за расплавленный подшипник. Эх, ты! Мать твою... За каждую каплю...

В тот день... Перед выходом в поле открыла краник картера — проверить масло. Пошла какая-то сыворотка. Кричу бригадиру, что автол новый надо залить, он подошел, каплю в руках растер, понюхал зачем-то и говорит: "Не бойсь! Еще день поработать можно". Спорю: "Нельзя, сами говорили..." Он заводится с пол-оборота: "Наговорил на свою голову — спасу от вас нет. Куклы городские! Грамотные больно. Эх, ты! Мать твою..." Езжай, так твою разэтак... Поехала. Жарко, трактор дымит, дышать нечем, но все это ерунда: как подшипники? Кажется мне, что постукивают. Остановлюсь — вроде нет. Дам нагрузку — стучат! И вдруг — под самое сиденье — тук, тук, тук!

Глушу мотор, подбегаю к смотровым люкам — два шатунных подшипника расплавила вчистую! Опустилась на землю, обняла колесо и во второй раз за войну заплакала. Сама виновата: видела же, какое масло! Мата испугалась. Его бы отматерить в ответ, так нет, гнилая интеллигенция.

Обернулась на какие-то звуки. Ну и ну! Председатель колхоза, директор МТС, начальник политотдела и, конечно, наш бригадир. Из-за него все!

А он стоит и двинуться не может. Все понял. Молчит. Эх, ты! Мать твою...

Директор МТС тоже все понял:

— Сколько?

— Два, — отвечаю.

По законам военного времени — это надо идти под суд. Статья: халатность и вредительство.

Начальник политотдела поворачивается к бригадиру:

— Что ж ты своих девчонок не бережешь? Как я могу это дитя отдать под суд!

Как-то оно и обошлось. Разговорами. Но — бригадир больше при мне не матерился. А я научилась... Эх, ты! Мать твою... Такое закатывала...

А потом случилось счастье: нашлась наша мама. Она приехала, и у нас опять была семья. Мама вдруг сказала:

— Я думаю: тебе надо идти в школу.

Я не сразу поняла:

— Куда?

— Кто за тебя будет кончать десятый класс?

После всего пережитого было странно оказаться снова за школьной партой, решать задачки, писать сочинения, зубрить немецкие глаголы, вместо того чтобы бить фашистов! И это, когда враг вышел к Волге!

Мне нужно было подождать совсем немного: через четыре месяца должно сравняться семнадцать лет. Не восемнадцать, так хотя бы семнадцать. И уж тогда никто не завернет меня домой! Никто! В райкоме все прошло гладко, а в военкомате пришлось повоевать. Из-за возраста, из-за зрения. Но первое помогло второму... Когда речь зашла о возрасте, я обозвала военкома бюрократом... И объявила голодовку... Села с ним рядом и двое суток не сдвинулась с места, отодвигая предлагаемый им кусок хлеба и кружку кипятку. Пригрозила, что умру с голодухи, но сначала напишу записку, кто виноват в моей смерти. Вряд ли он испугался и поверил, но все-таки направил меня на медкомиссию. Все это происходило в одной комнате. Рядом. И когда врач, проверив зрение, развела руками, военком рассмеялся и сказал, что я зря голодала. Пожалел меня. Но я ответила, что это я из-за голодовки ничего не вижу. Отошла к окну, поближе к злосчастной таблице, и разревелась. И ревела до тех пор... Долго ревела... Пока не выучила нижние строки. Потом утерла слезы и сказала, что готова еще раз пройти комиссию. И прошла.

Десятого ноября сорок второго года, запасшись, как было приказано, продуктами на десять суток, мы (человек двадцать пять девчонок) забрались в кузов потрепанного грузовика и запели "Дан приказ", заменив слова "на гражданскую войну" словами "защищать свою страну". Из Камышина, где мы приняли присягу, по левому берегу Волги шли пешим маршем до самого Капустина Яра. Там размещался запасной полк. И там, среди тысяч мужчин, даже как-то затерялись. Приезжали "покупатели" из разных частей, набирали пополнение. Нас они старались не замечать. Все время мимо...

В пути я подружилась с Аннушкой Ракшенко и Асей Басиной. Обе они никакой специальности не имели, я же свою считала невоенной. И потому, кого бы ни окликали, мы трое дружно делали три шага вперед, полагая, что на месте любую специальность освоим быстро. Но нас обходили.

Но когда мы шагнули в ответ на команду: "Шофера, трактористы, механики — три шага вперед!", "покупателю", а это был молодой старший лейтенант, не удалось пройти мимо. Я сделала не три шага, а пять, и он остановился:

— Почему вы отбираете только мужчин? Я тоже трактористка!

Он удивился:

— Не может быть. А ну — порядок работы трактора.

— Один, три, четыре, два.

— А подшипники плавила?

Я честно призналась, что два шатуна расплавила вчистую.

— Хорошо. Беру. За честность. — И, кивнув, пошел дальше.

Стали со мной и мои подружки. Рядом. Старший лейтенант сделал вид, что так и надо. Эх, ты! Мать твою...

Командир части, знакомясь с пополнением, задал старшему лейтенанту вопрос:

— Ты зачем привез этих девочек?

Тот, смутился и ответил, что ему стало нас жалко: попадут куда-нибудь, перебьют, как куропаток.

Командир вздохнул:

— Хорошо. Одну — на кухню, другую. — на склад, кто пограмотнее — в штаб писарем. — Помолчал и добавил: — Жалко, красивые.

Самой "грамотной" была я, но работать писарем! И при чем тут наша красота? Забыв о военной дисциплине, я прямо-таки взвилась:

— Мы — добровольцы! Шли защищать Родину. Пойдем только в боевые подразделения...

Почему-то полковник сразу сдался:

— В боевые так в боевые. Двоих — в летучку, на станки, а эту, языкастую, — на сборку моторов.

Так началась наша служба в сорок четвертой автобронетанковой полевой мастерской. Мы были заводом на колесах. На машинах, их звали летучки, — стояли станки: фрезерные, расточные, шлифовальные, токарные; электростанция, заливка, вулканизация. На станках работали по два человека. Каждый по двенадцать часов, без единой минуты передышки. На обед, ужин, завтрак подменял напарник. Если подходила очередь кому-то идти в наряд, значит, другой работал двадцать четыре часа. Работали в снегу, в грязи. Под бомбежкой. И уже никто не говорил, что мы — красивые. Но красивых девочек жалели на войне, жалели больше. Это правда. Их жалко было хоронить... Жалко было выписывать маме похоронку... Эх, ты! Мать твою...

Мне часто сейчас снятся сны... Я знаю, что они снятся, но я их редко запоминаю. Но остается ощущение, что я где-то была... И вернулась... Во сне в секунду укладывается то, что в жизни требует годы. А в другой раз перепутаю, где сон, а где реальность... По-моему, это было в Зимовниках, я только пришла прилечь на пару часов, как началась бомбежка. Эх, ты! Мать твою... Лучше пусть меня убьют, чем испорчу себе такую радость, как двухчасовой сон. Где-то рядом сильно рвануло. Дом покачнулся. Но я все равно засыпаю...

У меня страх отсутствовал, не было этого чувства. Даю слово. Только после самых яростных налетов дергал зуб, в котором была дырочка. Да и то недолго. Я бы до сих пор считала себя страшно храброй, если бы спустя несколько лет после войны не была вынуждена из-за постоянных, нестерпимых и совершенно непонятных болей в самых разных точках своего организма обратиться к специалистам. И опытнейший невропатолог, спросив, сколько мне лет, изумился:

— К двадцати четырем годам разрушить всю свою вегетативную нервную систему! Как же вы жить собираетесь?

Я ответила, что жить собираюсь хорошо. Во-первых, я — жива! Я так мечтала выжить! Да, я осталась жива, но прошло всего несколько месяцев послевоенной жизни, и у меня опухли суставы, отказала и стала страшно болеть правая рука, еще более ухудшилось зрение, опущенной оказалась почка, смещенной печень и, как сразу выяснилось, вчистую разрушена вегетативная нервная система. Но я всю войну мечтала, что буду учиться. И университет стал для меня вторым Сталинградом. Я окончила его на год раньше, иначе не хватило бы сил. Четыре года в одной шинели — зимой, весной, осенью — и до белизны вылинявшей гимнастерке... Эх, ты! Мать твою...»

Антонина Мироновна Ленкова, автослесарь полевой автобронетанковой мастерской

Публикация i80_228