Трофимова Александра Максимовна

Л.Ф. Миронихина

Родилась в дер. Семичастные хутора Калужской области в 1925 г. Прожила в оккупации 2 года. Записано в 1987-89 гг.

Ой, не могу даже вспоминать все это. Нашу деревню Семичастные хутора два раза немцы жгли. Жгли нас через партизан. У нас же Брянские леса кругом, вся партизанщина здесь находилась. Партизаны приходили каждую ночь. У нас и коров всех поувели патизаны, ничего у нас не оставалось. Но им ведь тоже надо было что-то есть, коло нас и кормились.

В первый раз нас пожгли, когда партизаны взорвали железную дорогу в Гобиках, на Синявку наступали. Немцы создали на них карательный отряд, отсюда с фронта, фронт в Кирове стоял. Это дело было 28 июня. Партизаны нас предупредили: уезжайте все в лес, и увозите из домов все, немцы в лес не придут, они леса боятся. Мы так и сделали: все из хат повывезли в лес, там это все поставили вокруг себя… 30 июня сожгли деревню, до единого дворика! Жгли и немцы, и наши с ними, власовцы. Понаехали, да еще со своими бабами. Бабы тоже наши, из Немеричей. Запрягли телеги и айда грабить. Позабирали у нас все, что поглянулось. Даже платьишко какое на тебе увидят старое, и то сымали с плеч. У брата моего младшего костюмчик был, мать на картошку выменяла, — и то с дитенка сняли. Оставили нас как есть…

Потом числа первого июля ворвались в лес. Там все наше пожгли, что было — все пожгли досконально. Самих из лесу выгнали. Мы в деревню вернулись. Молодежь и подростков с коровами километра за четыре в Копну согнали, а матерей с малолетками — в деревню. Переводчик сказал: «Выводите всех из леса, пойдем цепью — не будет пощады никому, будем убивать и старого и малого».

Наша мать-покойница, тогда еще рожь стояла, поползла во ржи ползком к лесу, где находился мой брат, 27 года мальчишка, и старики. Мать вывела их всех. Ну правда, над ними не издевались, ничего. А вот в Раменском лесу, там тоже партизанщина была, — оттуда дед наш не вышел, у тетки моей два мальчика, 29 и 34 года. Там много людей поубивали. Тетка вышла с двумя маленькими, а эти с дедом под елочкой сидели. Там откуда-то и евреи эвакуированные были. Эсэсовцы шли цепью, частенько и убивали беспошадно всех: кого где нападали, того там и оставляли. Партизан вешали. Там, говорят, вот такие-то груды лежали из людей. Сестра моя двоюродная рассказывала, бабку свою еле нашли в этих грудах. Старая бабка, лет семьдесят. И не просто была убитая, а семь ран ножевых на ней. Вот как измывались. Что это за люди такие были, святители небесные! Говорят, какие-то каратели.

А нашу деревню выжгли, жить негде, что делать? Тогда порасползлись все по своим пожарищам, стали землянки строить. Вот так четыре столбика поставим, оплетем хворостом, землею всю опсыплем. Так и жили. И дальше б так жили, это дело было уже в 42 году.

19 как раз декабря партизаны заминировали дорогу на Немеричи. Немцы как ехали, на эти мины попали. Как развернулись сразу и назад сюда, в нашу деревню. И давай опять всех под расческу. Землянки все подожгли, и зажигали не снаружи, а изнутри. Ну, ночевали две ночи на снегу. Самые морозы, зима лютая. Ну правда, приехали немцы, приказали: уезжайте отсюда, пока еще вас не забили. Женщины спросили: «А куда?». Они говорят: где расположены немцы, туда и уезжайте — в Бутчино, в Синявку. Ну тогда мы и поехали. Девять месяцев мы жили не в себе, по квартирам. Есть было нечего: хлеб наш погорел, картошка тоже, ничего у нас не осталось.

И вот как-то поехали мы обозом в свое Семичастное. Пропуск нам выписали в Бутчино. А с пропуском дали полицая в придачу. Говорим, поедем, может, что там соберем, есть-то нечего. Приехали, собрали, у кого что осталось, немцы не потравили — рожь, зерна. А этот полицай пьяный прыг в телегу, лошадь стеганул и мотанул к себе в Гуличи назад. А мы остались без ничего — без пропуска и без полицая. Тут нас и поймали. Под пулеметом постояли. Фрицы как ехали, да не фрицы, один немец только был, а то все русские. Как сейчас помню, один рябой такой, с автоматом на груди. Как ехал, как пустил очередь… Куда деваться? Все сметались в кучу. И погнали нас в деревню за восемь километров. Это было в марте месяце, в 43 году. Мы в лаптях, а уже сыро было. Побились, порасплелись эти лапти, Мы босиком по снегу! Ой, нет, не могу, дай передохну.

Ну правда, они над нами не издевались, ничего. Попугали только. Мы шли с одной девчонкой, я ей тихо говорю: «Господи, не обидно, если б немцы были, через них бы люди страдали, а то свои!» А он услыхал, этот рябой, кричит: «Что? Старых отпустим, а вас посадим в сарай и будем вам давать по одной картошке сырой в день». Я говорю: «Спасибо и за то, хоть сырую картошку дадите». Он мне: «Ты еще поговори у меня!» Ну, правда ничего нам не сделали, только разгрузили, что у кого было в санях, что мы откопали. Зерна эти отобрали, приказали на кухню ссыпать — и езжайте назад. Ничего не сделали нам.

Потом два месяца мы, молодежь, работали под Кировом, окопы рыли. Там нас хоть кормили, а чем мать с братьями перебивались, не знаю… Ну правда, лета дождались, летом от леса и жили. В Кирове мы проходили комиссию врачебную, нас чуть в Германию не угнали. Все уже — готовились, что угонят. Отпустили нас на время домой, а на наше место направили девчонок комиссовать, с 25 года. Думали, еще неделя-другая и всех нас увезут.

На другой день, как вернулись из Кирова, пошли мы к соседке пшеницу молотить вручную. Пшеница хорошая была. Они же, гулические, жили на месте, они же не троганые, а мы ходили в раздобытки, где бы заработать, лепешку какую спечь. Пришли мы по эту пшеницу, подходит к нам немец и говорит: «Матки, скоро ваши русские придут». Это было в 43 году, в сентябре месяце. Мы не поверили: «Да, как же! Придут русские?» А он опять: «Скоро русские придут». И назавтра наши пришли.

Утром нас, молодежь, погнали на поле окопы рыть. Ты знаешь Гуличевское кладбище, вот там большое поле. Коло нас один немец стоял, один единый. Роем по полю окопы, а наши самолеты уже от Бутчино через речку на нас один за другим, один за другим. Этот фриц, как только самолет пролетает, на нас: «Паненки, ложитесь!». В ямку уторкнешь голову — самолеты пролетят. А один раз он скомандовал, легли. Поднимаемся — а нашего фрица нету. Нету фрица! Наши самолеты через речку чуть не котаком катаются.

Мы подхватились да в свою деревню Гуличи, где мы жили. Прибежали в деревню — нет ни души. Вот запали — живой души нету. Где ж искать? Ни матери ни братьев… Мы за речку побежали, там у нас ров большой был. Во рву мы их нашли, повстречалися. Ну все, говорим, спокойно, пойдем домой. Пришли. А где мы жили, у этой баушки был погреб. В погреб только мы забрались — самолеты! Наши. Как налетели, как начали Гуличи бомбить, загорелися дома. Пулеметы строчут. Потом кто-то из погреба голову высунул, кричит: «Ой, наши идут, наши идут!» Трое, три разведчика. Мы все побросали, как побежали, их обнимаем. Кто плачет, кто целует. А они: «Ну ладно-ладно, мамаши, не волнуйтесь».

Тут они сразу ракету красную пустили. Самолеты эти выше-выше поднялись и улетели. Только эти разведчики прошли, с Ивановки — танки! Первый танк как шел прямо около нашего дома стал. Так березки росли, где мы жили, коло березок колодец ключевой — место было красивое. Шел первый танк-освободитель и сразу коло той березки стал.

Дело к вечеру было. Солдаты нам говорят: «Давайте тушить деревню». Деревню мы все вместе затушили быстро. Потом нас, молодежь, пригласили в танк последние известия послушать. Военных сколько наехало — тьма! Послушали известия. Потом в одной хате собрались, устроили посиделки — гармошка. Песни до утра. Народу набилось, как стены держали! И бабы, и дети, и старики посошлись. В первый раз за два года пели. Смотрим мы на танкистов и не верится глазам, что дождались. Наши девки дорвались поплясать, стали частушки петь с ними наперебой. Я-то еще соплячка была, стеснялась.

Кто военного не любит,

Я советую любить:

Образованные люди,

Знают, что поговорить.

А солдаты им свою:

Девочки, девчоночки,

Любите раненых ребят.

Они не в драке, а в бою

Сгубили молодость свою.

Я тогда много этих прибауток, песен военных нахваталась — на вечеринках, гулянках. Как наши пришли, фронт отодвинулся, мы, молодежь, каждый вечер стали собираться на гулянки. Стали с фронта подходить комиссованные, женихи стали собираться, кто без рук, кто без ног. Плясали, пели. Когда гармошка была, под гармошку. А нет — так под гребенку.

Бабьих частушек я мало знаю, не было у меня такой ситуации.

Через поле яровое,

Через райпотребсоюз,

Через Гитлера кривого

Я вдовою остаюсь.

Какую ж тебе еще надумать?…

Старого бы милого

Из земли бы вынула,

Нового, негожего,

Живого бы положила.

Ты война, война, война,

Ты меня обидела:

Ты заставила любить,

Кого я ненавидела.

Всю ночь мы тогда прогуляли, вернулись утром к себе… А у нашей баушки, где мы жили на квартире, начальник стоял. Пожилой, солидный, наверное, генерал, я ж не знаю. Вернулись, а он все сидит за столом пишет, всю ночь писал. А у нас сна и близко нету, еще хочется гулять. Вышли мы на горку, солдаты на нас говорят: «Девки, давайте в карты сыграем». Мы на пригорочке сели в карты играть. Сидим играм, вдруг летят три самолета, высоко — высоко. Один солдат говорит: «Это фрицы». А мы — «Да ну, фрицы, откуда?» Только звенят где-то в небесах. Вот метеором, не успели мы проговорить, как они начали. Сразу спустились вниз — тут и пулеметы застрочили, тут и бомбят. Тогда много солдат побило, а мы сразу в погреб скрылися. Это первый налет побыл…

А мама наша, как только фронт прошел, тут же помчалась в Семичастное, на свое пожарище. Я братишку схватила за руку и сюда к Ивашкевичам. Там ров крутой был и туда подалися все. Солдаты скомандовали: «Уходите, сейчас еще будет перестрелка». Мы с братишкой раздетые, босиком, и на голове ничего не было. Только мы выбежали за деревню — еще налет. Солдаты окопы рыли. Нас какой-то военный схватал с братишкой, у него окопинка была. Он нас в эту окопинку, сверху шинелью прикрыл.

Второй налет прошел, пролетели фрицы, пробомбили, с пулеметов прострочили. Мы встали и побежали. Бежали-бежали, опять посреди дороги налет. Мы в какую-то ямку, там много уже сметалося людей, и мы туда попали. Этот налет, правда, пролетел. Подалися мы. Куда? Не знаем. Матери нету. Вечер. Идут по полю наши радисты, тянут за спиной катушки. Радисты, которые связь ведут. А мы ходим за ними по полю и плачем. Они спрашивают: «Дети, чего вы плачете?»

— Мы свою мать потеряли.

— Вы вернитесь домой, дети. Куда ж вы идете? А где она, ваша мама?

— А она ушла туда, в свою деревню. Мы нездешние, эвакуированные.

Рассказали им все. А мать наша тоже под бомбежку попала. Бегала искать нас там, во рву. Мать наша покойница попала туда, где эта «Катюша» была установлена на рельсах. Ой, она часто вспоминала: «Тут вас не нашла, а тут, говорит, как эта «Катюша» заиграла, молнии сверкают! А я катаюсь по земле и криком кричу. Солдатик какой-то меня шинелью прикрыл — успокойся, мамаш, это наша «Катюша». А немцы оттуда, с Лобазово стреляли — то недолет, то перелет, то недолет, то перелет. Как эта «Катюша» пропела — все мертво стало, тишина такая наступила. И снаряды перестали летать. Старушка одна умерла прямо во рву, где они сидели. Страшно было.

Вернулись в Гуличи, на дворе уже темно, ночь. Мамку свою нашли, повстречалися все. А эти гулические надумали отступать в Бетлицу на ночь глядя. Солдат нас один спутал: «Уходите, говорит, туда, к Бетлице, там потише будет. Собрались, значит, с коровами, у кого целы были коровы. Забратали коров за рога и отправляться. Встречаются на машине наши. Какой-то начальник вышел и спрашивает: «Вы далеко собрались? Мы говорим: «Отступать!»

— А куда отступать?

— Как куда?

— Я спрашиваю, куда вы отступать собралися? Там же немцы! Идите сейчас же в эту яму и сидите, никуда не трогайтесь!

Начальник, весь в орденах, я ж не знаю, кто он такой был. Ну, правда, мы в эту яму забрались и переждали. Пока все не остепенилось.

Ладно, все хорошо, фронт прошел, стало тихо. Надо ж переезжать к себе в Семичастное. Была у нас картошка посажена, картошку выкопали. Как перевезти? Мы к начальнику пошли, говорим: так и так, как бы нам картошку перевезти, попутную бы машину. А тут уже машины ходили, трофеи собирали — снаряды, ну, что где осталося. Он нам так и сказал: «Поедете с нами, поможете нам снаряды грузить, а на обратном пути захватим вашу картошку». Нас было человек пять, все молодые — лет по шестнадцать-семнадцать. Поехали. Ехали-ехали куда-то долго. Приехали, сосенник стоит, чистый, высокий. Они нам рассказывают: «Вот где наши полегли, те, кто вас освобождали, первые. Начальник, что у вас на квартире стоял, тоже здесь погиб».

Это место нам и показали. В этом, говорят, сосеннику попали они в окружение, столько силы полегло! Это мы ездили куда-то за Десну, я этого места не знаю. Сосновый бор, кажется, называется. А снаряды вот такими грудами лежали, вот как с эту хату примерно. Все покорежено, пожжено, страшно там было находиться. Нагрузили мы быстро снарядов машин пять, сели в кабины и поехали. На обратном пути, правда, захватили они нашу картошку, стали мы в свое Семичастное отправляться. Это было в сентябре 43 года. Да. 8-9 сентября наши пришли, а в 41 году тоже 9 сентября — немцы.

Полицаев при немцах было много, в Гуличах в каждом почти дворе. У нас в деревне полицаев не было ни одного. Как наши пришли, их всех отправили на фронт, там они и поосталися. Вот кого я знаю в Гуличах, один-другой вернулись, остальные погибли. Кто вернулся, тех судили, по десять-пятнадцать лет дали. Всех их гурьбой забрали, подлокотников.

А бабы эти шкурницы с Немеричей… Это все были полицаевы женки. Да, шуровали по деревням, все забирали, что поглянется. Тут партизаны скот забрали, потом немцы хаты спалили, а эти последнее снимали с плеч. Но кто их будет разбирать, этих шкурниц, пойми ты меня правильно! Я на них не доказала, и никто б не доказал. Ну посадили бы ее в тюрьму, что бы мне от этого легче стало? Пускай живет.

Как мы жили после войны, что ели? А ели вот что… Весной картошка оставалась в грядах. Как только начинает чуть сверху земля оттаивать, так и пошли щупать — где веточка сидит, там и картошка лежит. Соберем, посушим, Такие ступы были деревянные с толкачами. Столчешь эти картошки, лепешек напечешь. Ели. А потом, когда липа расцвела, стали листву эту сморгать. Летом мох собирали, дятлину дикую. Из дятлины вкусные лепешки, а из липника — зеленые, мокрые. А мох он и есть мох, он и пахнет мохом. Лепешку спечешь, она мохлая. Потом щавель пошел. Все ж таки в деревне легче было прожить, чем в городе. Шавелю насобираешь, щи какие-нибудь сваришь.

Когда наши пришли, хоть дышать стало легче, перестали бояться. Фронт отодвинулся, партизан уже не было, стало все спокойно. Хоть война еще долго продолжалась, до Берлина дошли…

Публикация i80_407