МОЙ ЛАГЕРНЫЙ № 20456

Нора СМИРНОВА

Получен приказ выступать. Партизанское соединение из нескольких отрядов должно было действовать в районе Кирова, Калужской области. В нашем отряде 50 человек, из них — три девушки-медсестры: 16-летние Лариса Васильева, Валя Измайлова и я. Мне — 19 лет.

С Ларисой и Валей я уже два раза ходила на задания и была рада, что мы опять вместе.

Всю ночь мы шли, борясь с усталостью, засыпая на ходу и во время редких непродолжительных привалов. Сильный ветер дул прямо в лицо, снег слепил глаза, в двух шагах ничего не различали.

Ранним утром пришли в какое-то село. Метель улеглась, всходило зимнее багряно-красное солнце. Разместились по избам и сразу же легли спать. Но отдыхать пришлось недолго. "Немцы!" — крикнул кто-то, выглянув за дверь. Откуда-то стреляли, по улице бежали наши бойцы...

Утопая в глубоком снегу, мы с Ларисой бросились к раненому, лежавшему недалеко от дороги. С трудом протащили его несколько метров по снегу. Около нас засвистели пули. Вскрикнула раненая разрывной пулей Лариса. Я оглянулась, ища глазами помощи. Но люди пробегали мимо.

"Нора, скорей, мы отходим!" — отчаянно крикнул кто-то. Уйти? Бросить раненых? "Нора, не уходи!", "Сестрица, помоги!" — молили Лариса и раненый боец. "Лариса, милая, ползи сама к сараю, а я помогу солдату", -крикнула я подруге. Ухватив бойца за воротник шинели, с трудом проползла с ним несколько шагов. "Подожди, сестрица, устал я", — попросил партизан. Передохнув минуту-другую, поползли снова, не обращая внимания на свист пуль.

На дороге остановился немецкий танк. Из люка высунулся немец с автоматом, дал длинную очередь. Наших уже не было видно. Только вдоль дороги тут и там валялись убитые и раненые. Выбросив вперед руку с зажатым в ней пистолетом, лежал на снегу погибший одним из первых политрук Иванцов.

Из-за угла дома вышли два гитлеровца. Один направился к Ларисе, другой — к нам. Я уткнулась лицом в снег. Шаги уже рядом. Затихли совсем рядом. Грохнул выстрел. По предсмертному хрипу догадалась, что фашист добил раненого. Рывком немец повернул меня навзничь. Я увидела занесенный надо мной штык. "Я — медсестра", — неожиданно для себя по-немецки произнесла я. Штык медленно опустился. Солдат грубо обыскал меня, вытащил из-за пояса гранаты, толкнул к Ларисе. Я помогла ей добраться до ближайшей избы... И больше ее уже не видела.

А затем потянулись тяжелые годы плена. Сначала "госпиталь" в Жиздре, потом тюрьма (кто-то донес, что хочу бежать), после допросов лагерь в Брянске, снова "госпиталь", уже в Клинцах, и, наконец, длинный и страшный путь в Германию.

В распределительном лагере в городе Зоесте (на западе страны) нас, словно рабов, разбирали для работы на предприятиях, в сельском хозяйстве, в немецких семьях. Меня взяли судомойкой в немецкий госпиталь. Через несколько месяцев с помощью двух девушек, немки и русской, мне удалось бежать.

На третий день меня арестовали. Три месяца провела в тюрьме в Дортмунде в обществе двух умных, мужественных и добрых полек — Хели и Брони. С декабря работала на фабрике в Дортмунде, где были даже 9-летние девочки, вывезенные из Смоленской области. Мысль о побеге не оставляла. Рабочие фабрики, антифашисты Вилли Трост и Ганс Доренкамп, снабдили меня деньгами, рассказали, как и куда двигаться на восток, чтобы достичь границы. И вот снова побег... Но через несколько дней пути при попытке перейти границу в ста километрах западнее Варшавы я вторично попалась.

Опять тюрьма, на этот раз в городе Кутно. При допросе я изменила имя и фамилию. Стала Аней Ивановой. Через две недели в тюремном вагоне, полном арестованных полек, привезли нас в Хюэнзальц — так оккупанты переименовали польский город Иновроцлав.

Штрафлагерь... Три барака — для мужчин, один — для женщин, в пятом бараке — служебные помещения эсэсовцев.

В бараке — деревянные голые нары в четыре яруса, так низко нависшие один над другим, что сидеть на них невозможно. На окнах решеток нет, но к окнам подходить нельзя: охрана стреляет без предупреждения.

Подъем в 4 часа. Подгоняемые хлыстом надзирательницы, бежим в умывальное помещение. Умываясь, нужно быстро раздеться до пояса, облиться водой и тут же натянуть одежду, уступая место другим. Ни полотенец, ни мыла не полагается. Также бегом возвращаемся в барак и получаем пол-литра суррогатного кофе без сахара.

Гудит сирена: сигнал лагерного построения. Заключенные выбегают во двор на плац и выстраиваются в два ряда по трем сторонам прямоугольника. С одной стороны — женщины, с двух — мужчины. Начинается утренний рапорт старших по блокам (баракам). Неподвижно стоят заключенные, следя глазами за эсэсовцами, прохаживающимися вдоль рядов. После проверки заключенных отправляют на работу. Подгоняемые эсэсовцами с собаками, пересекаем весь город: работаем в хозяйствах немцев, расположенных в противоположной части города.

На обед заключенные получали миску брюквенной баланды с примесью картофельных очисток. Картофель шел только на кухню эсэсовцев. Стоя в очереди за баландой, люди с жадностью глядели на бачок с супом, гадая, откуда зачерпнет раздатчик: со дна или сверху. Если сверху — достанется одна юшка. Поев, чистили песком свои ложки из ржавеющего металла и, не ополоснув (воды не было), клали в общий ящик для ложек. И снова пешком через весь город...

Вечерние проверки были более продолжительными, чем утренние. После рапортов — в строю столько-то, умерло столько-то — мы, в лучшем случае, обязаны были петь немецкие песни. Эсэсовцы наблюдали: тех, кто не знал слов или пел, по их мнению, недостаточно громко, жестоко избивали.

Поводом для избиения и издевательства мог послужить любой пустяк. Впрочем, зачастую над заключенными издевались без всякого повода. В мужском бараке жил мальчик лет девяти. Никто не знал, в чем состояла его "вина". Как и мы, он выстаивал долгие проверки, а днем ходил по территории лагеря с ведром, подбирая мусор и окурки наших палачей. Однажды начальник лагеря приказал принести ведро воды, мальчика вызвали на середину площади, и громила-эсэсовец, вооружившись грязной шваброй на длинной палке, окуная ее в грязную воду, стал тереть ею лицо мальчика. Однако начальнику этого показалось мало, и он, взяв мальчика за ворот и пояс штанишек, сунул его в ведро с водой. Мы с ужасом смотрели на судорожные движения захлебывающегося страдальца, а садисты злорадно смеялись.

На "смотрах" совершались и публичные наказания плетьми. Двое дюжих эсэсовцев с силой били по голому телу привязанного к высокой скамейке заключенного, которому приказывали вслух считать удары. Экзекуция продолжалась до тех пор, пока бедняга не терял сознания. Бывало и так: заключенных мужчин выстраивали в две шеренги и сквозь строй прогоняли "провинившегося". Каждый должен был его ударить. Тот, кто ударил недостаточно сильно, сам тотчас подвергался наказанию.

Часто измученных, голодных людей после 12 часов работы заставляли подолгу маршировать на лагерной площади. Во время марша раздавалась команда: "Бегом — марш!" и мгновение спустя: "Лечь!...", "Встать!... ", "Бегом марш!" и снова: "Лечь!...", "Встать!...", "Марш! Марш! Марш!". Особенно любили эсэсовцы устраивать это после дождя: их тешило то, что люди ложились в воду, в грязь. Тех, кто не успевал быстро исполнять команду или старался не лечь в лужу, нещадно били плетьми, коваными сапогами, не давая подняться.

В лагере я подружилась с милой польской женщиной — пани Мацек. До войны она работала акушеркой, имела двух взрослых сыновей. Семья у нее была интернациональная: мать — полька, отец — немец, а муж — француз. Фашистам нужны были ее сыновья, работавшие фотографами, и они неоднократно предлагали ей стать немкой — "фольксдойче". Но пани Мацек отказалась. "Да, мой отец немец, — говорил она, — но для меня все нации равны. Меня воспитала мать, и я чувствую себя полькой".

Пани Мацек было труднее, чем нам, молодым, но она следила за собой и в своем коричневом форменном платье всегда выглядела аккуратной и опрятной. Ее арестовали зимой, поэтому у нее был меховой тулупчик-кожушок, которым она укрывалась вместо одеяла. Она знала русский язык и иногда напевала нам старинный цыганский романс "Очи черные, очи страстные..."

С удивительным мужеством и самообладанием переносила она тяжелую лагерную жизнь. Я очень боялась за нее, особенно во время наших изматывающих "тренировок на выносливость" — бега по кругу на площади. Эсэсовцы не отказывали себе в удовольствии дать ей пинка под любым предлогом. Помню, было холодно и ветрено. У пани Мацек из глаз непроизвольно скатилась слеза. Она попыталась смахнуть ее, но тут же подскочил фашист и с силой, наотмашь ударил старую женщину по лицу.

Однажды пани Мацек вызвали в комендатуру. С тревогой за ее судьбу отправилась я в тот день на работу. Придя на обед, поспешила к ней. Пани Мацек лежала на нарах на животе. "Меня вызвал начальник лагеря, снова требовал, чтобы я согласилась стать фольксдойче. А когда отказалась, он сам 25 раз ударил плетью", — еле говорила она, страдая от боли.

Вечером мы получали 200 граммов хлеба и полмиски бурды, именуемой "кофе". Звучал сигнал отбоя. Измученные женщины забирались на голые нары и, раздеваясь, забывались тяжелым сном.

По воскресным, "выходным", дням заключенных женщин заставляли переносить кирпичи. Держа по три штуки в руках за спиной, мы цепочкой несли их на указанное место и аккуратно складывали кубами. Кожа на руках стиралась до крови, за оброненный или разбитый кирпич нас избивали.

В июне 1943 года группу женщин, в которую попали и мы с пани Мацек, снова погрузили в тюремные вагоны и повезли... Молодые интеллигентные польские девушки, с которыми я познакомилась в вагоне, говорили, что везут нас в концлагерь Освенцим. Я впервые услышала это страшное название лагеря смерти. Девушки дали мне адрес своих друзей на воле: "Они помогут тебе". Я все еще надеялась, что меня отправят в какой-нибудь лагерь, откуда можно будет бежать.

Несколько дней мы пробыли в тюрьме в польском городе Познани. В камере встретились заключенные двух тюремных этапов — с запада и с востока. Там я узнала о втором страшном лагере — Равенсбрюк и увидела "крулика" (кролика) — его узницу на костылях, с глубокими шрамами на ногах после "экспериментов" лагерных врачей.

Однажды нам приказали раздеться до белья и сдать платье и пальто. У пани Мацек отобрали кожушок. Через некоторое время нам вернули прожаренные вещи. Кожушок так сел, что едва годился на пятилетнего ребенка. Видя расстроенное лицо пани Мацек, надзирательница с видным удовольствием сказала: "Ерунда, скоро тебе вообще ничего не понадобится". В тот вечер пани Мацек впервые плакала: она поняла, что ее отправят в Освенцим, а оттуда возврата нет.

Я же с очередной партией заключенных попала в концлагерь Равенсбрюк. Ночью выгрузились на какой-то станции. На платформе нас встретили грубые окрики и ругань надзирательниц в черных плащах с капюшонами, злобный лай огромных собак. Пинками и тычками в спину нас, растерянных, испуганных, затолкали в крытые брезентом грузовики: ни повернуться, ни вытащить руку, ни вздохнуть. Ехали в полной темноте. На место прибыли уже на рассвете. Снова грубые окрики, побои, дикий лай собак. Построенную по пятеро в ряд, растянувшуюся колонну ввели через какие-то ворота. Мы увидели длинные ряды темно-коричневых приземистых бараков, разделенных широкой полосой черного утрамбованного шлака. Долго стояли у какого-то здания. Было так, как бывает в страшном сне: чувствуешь себя на краю гибели и не можешь ни крикнуть, ни пошевельнуться. Представление о времени исчезло. Отчаяние охватило меня: надежда на побег испарилась.

Временами ветер доносил какой-то непривычный тошнотворный запах, усиливающий чувство обреченности и ужаса. Надзирательницы разошлись. А мы все стояли. Завыла сирена. На улице и около бараков появились заключенные в бесформенных серых платьях с номерами на коротких рукавах. Выше номеров были нашиты цветные треугольники с латинскими буквами. У большинства они были красными, но встречались зеленые, черные, фиолетовые. Женщины подходили к нам и на разных языках спрашивали, откуда мы, искали родных, друзей, знакомых.

Неожиданно я увидела Хелю и Броню, с которыми сидела в тюрьме в Дортмунде. Они тоже узнали меня. Подошли, забросали торопливыми вопросами: "Как ты сюда попала? Какие новости? Кто еще из знакомых с тобой?" Как же я им обрадовалась! Оглядываясь, опасаясь, что нас сейчас разлучат, я сбивчиво отвечала, а они так же торопливо рассказывали о себе: "Мы тут уже с полгода. Из Дортмунда попали прямо сюда, работаем в швейных мастерских Сименса...", и вдруг спохватились: "Нора, подожди, мы сейчас вернемся". Ушли так же внезапно, как и появились. Я смотрела, им вслед: сильно похудели, в безобразных концлагерных платьях, и все ж сохранили и бодрость, и сердечность, и мужество. Вскоре девушки появились снова. "Это тебе", — протянули пол-литровую жестяную банку, с баландой из капустных листьев и так же стремительно ушли: "Спешим на работу..."

Эта встреча, длившаяся не более 10 минут, вернула меня к жизни. Без ложки, помогая себе пальцами, я опустошила банку, с благодарностью думая о девушках, поделившихся со мною последним и единственным, что у них было.

Женский концлагерь Равенсбрюк построен заключенными Заксенхаузена весной 1939 года. Первые 860 немецких и 7 австрийских узниц привезены сюда 15 апреля 1939 года. До конца войны через лагерь прошло более 132 тысяч женщин и детей из 23 стран Европы. Большинство заключенных носили красные нашивки политических. У противников фашистского режима по религиозным соображениям нашивки были фиолетовые, у криминальных — зеленые, у асоциальных, к которым относились цыгане, не признающие постоянного места жительства, — черные.

В Равенсбрюке я получила номер 20456 и красную нашивку с буквой Р, что означало "политическая", русская. Потянулись дни лагерной жизни...

Мы жили в бараках, рассчитанных на 300 человек. В последние месяцы они вмещали по 1500 и даже по 2000 узниц. В большом помещении — нары в три яруса, разделенные узкими проходами. На нарах — сотканные из бумажного шпагата тюфяки и такие же подушки, набитые стружкой или соломой. Бараки не отапливались (лишь в комнате старосты блока стояла небольшая железная печь). Зимой углы помещения промерзали, обрастая инеем. За годы войны в лагере погибли 92 тысячи женщин и детей — от голода, холода, непосильной работы, истощения, болезней, в первую очередь туберкулеза и тифа, от псевдонаучных экспериментов. Здесь убивали, расстреливали, отправляли в газовые камеры. Утром, входя в умывальное помещение, мы с ужасом видели трупы женщин — наших подруг, которые умерли ночью в бараке. Непрерывно дымила труба крематория, разнося вокруг тошнотворный запах.

Лагерный день начинался с проверки. В зной и холод, в дождь и мороз узниц выгоняли во двор. На поверку обязаны были являться все — и 80-летние старухи, и 2-3-летние малыши. Бывали случаи, когда мы стояли по 6 — 8, а то и по 12 часов. Обессиленные женщины теряли сознание и падали. Никто не смел подойти к ним, дать воды или прикрыть их коченеющее тело.

Фашисты стремились сломить нашу волю, уничтожить надежду на освобождение. Самое страшное в лагере — потерять веру в свои силы, в то, что выживешь. Стоило человеку мысленно сказать себе: "Я погиб", и он — обречен. Важно было выстоять самому и поддержать товарищей.

В один из ненастных дней мы долго стояли под проливным дождем. Наши ситцевые платья давно промокли насквозь, струйки холодной воды стекали по спинам. Вдруг девушка рядом со мной тихо запела на французском языке: "Заводы, вставайте, шеренги смыкайте, на битву шагайте, шагайте, шагайте..." Дальше эту песню мы часто пели на вечерах и демонстрациях в Советском Союзе. Я с радостью подхватила:

Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных,

Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах.

Не страшен нам белый фашистский террор,

Все страны охватит восстанья костер...

И сразу словно солнце проглянуло на хмуром, затянутом тучами небе. Юлей звали девушку. Она была бельгийской антифашисткой...

После проверки узницы шли на работу. Возили тяжеленные тачки с шлаком, засыпая им улицы лагеря, утрамбовывали шлак громадным катком, в который впрягалось по нескольку человек. Другим доставалось таскать телегу, нагруженную большими цементными плитами и камнями. У многих не было никакой обуви, и ступни ног кровоточили. Порой нас заставляли целый день сгребать в кучи песок, а на другой день мы же его разбрасывали и разравнивали на площади.

В конце июля 1943 года меня с очередной партией узниц вывезли в филиал Равенсбрюка — концлагерь в городе Нойбранденбурге, в 140 километрах к северу от Берлина. Большинство заключенных работали на военном заводе, недалеко от лагеря.

Я попала в блок № 2, где были в основном польки, а также девушки из оккупированных областей Советского Союза. Одновременно со мной в лагерь привезли Валю Егорову, Зою Дубинину, Зину Байкову, Фаню Измайлову и несколько позже Тоню Холину. Мы все были приблизительно одного возраста, и у нас сразу же установились добрые дружеские отношения.

Особенно нравилась мне Тоня Холина — красивая девушка с копной черных волос. Они никогда не унывала, а вечерами часто с юмором рассказывала забавные истории из своего детства. Вскоре ее перевели в Вальбау — единственный в Германии лагерь, где женщины жили и работали под землей.

Старостой барака сначала была пани Клара — фольксдойче, несправедливая и грубая. Она нещадно обкрадывала заключенных, уменьшая их и без того скудные пайки хлеба, постоянно кричала на нас, при раздаче пищи била девчат длинным половником. Можно себе представить, как мы торжествовали, когда эта гадина попалась на какой-то афере и вместо нее стала пани Марися. Она была религиозной и в силу своих убеждений стала активной противницей фашизма. Наша жизнь немножко изменилась к лучшему: Марися никогда не повышала голоса, ни разу никого не ударила, сумела установить твердый порядок в раздаче хлеба и баланды. Хлеб мы теперь получали буханками — семь с половиной 800-граммовых буханок на 30 человек — сами делили его. Причем деливший всегда брал последний кусок. Баланду на ужин и в воскресенье получали строго по очереди: комната за комнатой, стол за столом (реальных столов не было, ели, сидя на нарах, столом называлась группа в 30 человек, выбиравшая своего старосту).

Пани Марися владела французским языком и была в тесном контакте с наиболее активными узницами других блоков. В одно из немногих свободных воскресений она предложила мне после обеда прийти в ее комнату. Когда я появилась, там уже находились 30 узниц — полек, француженок, чешек, югославок и россиянок. Речь зашла о выработке "Манифеста заключенных женских лагерей Германии". Предполагалось передать его и в другие филиалы Равенсбрюка, а также на волю.

Связь с волей у нас была. Она поддерживалась, вероятно, через цивильных (гражданских) антифашистов, работавших на фабрике. Порой в лагере появлялись газеты на русском языке. Родиной и детством повеяло на меня от знакомого с малых лет стихотворения "Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой..."

Пани Марися стремилась облегчить положение заключенных. Больных и старых, которых стало особенно много в последние месяцы войны, она оставляла в бараке, находя для них посильную работу. Однажды в барак пришли эсэсовцы и потребовали людей для переноски шкафов. Пани Марися встала в дверях своей комнаты, где в это время около железной печки пытались согреться старухи, загородила вход, объясняя палачам, что пожилые женщины слишком слабы для такой работы. Ее отшвырнули, избили, бросили в карцер, продержали там две недели, после чего поставили чистить уборные около нашего блока. Но пани Марися осталась такой же, она ничуть не жалела, что вступилась за слабых, и, видя наши огорченные лица, успокаивала: "Ничего, девчата, не переживайте за меня!"

В нашей команде, работавшей в складском помещении фабрики, было всего семь человек. Старшей по возрасту была Янка Менес, полька лет сорока. У нее в Лодзи остались дочка Марися и муж Андрей, рабочий ткацкой фабрики. Янка, умная, энергичная, сохраняла чувство юмора. Она прошла тяжелую жизнь в панской Польше и ждала Советскую Армию как избавительницу. Я любила Янку за стойкость, прямоту и справедливость, а ее юмор очень скрашивал нашу жизнь.

Приблизительно одного возраста с Янкой была Татьяна Александровна, высокая, худая женщина с грустными глазами. Из ее отрывочных рассказов я поняла, что она эмигрировала из нашей страны то ли сразу после революции, то ли в конце 20-х годов. В эмиграции, чтобы заработать, играла на пианино в ночных кабаре.

В последние месяцы войны работы на заводе стало меньше, реже появлялась, выбиваясь из сил, транспорт-колонна из заключенных, перевозившая детали из цеха к нам и от нас на завод. Выкраивали свободное время. Татьяна Александровна, прекрасно владея французским, писала для меня тексты уроков. Я с удовольствием зубрила слова и пыталась читать по-французски, шокируя ее произношением. Обычно тексты были на "съедобную" тему: обед в ресторане, обед дома, в гостях и, соответственно, завтрак, ужин... Наверное, потому, что нам всегда хотелось есть. Она была молчаливой, с прекрасными манерами и особенно трудно приспосабливалась к нечеловеческим условиям лагерной жизни. Однажды она не пришла утром на рабочий смотр. С тех пор мы ее не видели.

Еще запомнилась Ольга Маханек — Оленька — из белорусской деревни Дроздово, Толочинского района. Из их партизанской деревни в 37 дворов немцы вывезли в концлагеря 90 человек. Муж Оленьки был в Красной Армии, 16-летняя дочь Верочка ушла в партизаны и погибла в бою с фашистами. Ольга осталась с малолетними детьми: старшей Лизе было 7 лет, Тоне — 5 и Вите — три года. Узнав об облаве на жителей, Оленька велела детям огородами бежать к своей сестре в другую деревню — тем и спасла их.

Среди моих друзей была молоденькая, миловидная, с голубыми глазами и русыми волосами полька Янка из Варшавы. Ее арестовали с группой молодых патриотов, хотя прямых улик против нее не было. Янка рассказала мне, как она и ее родные скрывали у себя русских военнопленных, которым помогли бежать из лагеря и переправиться в польский партизанский отряд.

Осенью 1944 года Янка познакомила меня с новенькой, прибывшей из Равенсбрюка. Ее звали Вацка. Она и Янка жили в соседнем блоке № 14. Вацка была только на два года старше меня, но уже состояла в коммунистической партии, имела большой стаж партийной и подпольной работы. В 1936 году Вацка была арестована и заключена в тюрьму, откуда польские патриоты освободили ее вместе с другими узниками лишь в 1939 году. Вацка эмигрировала в СССР, а в сорок первом вернулась в оккупированную Польшу на подпольную работу. Ее арестовали летом 1944 года по подозрению. После изнурительных допросов и жестоких побоев отправили в Равенсбрюк. На ее теле остались рубцы и черные полосы от дубинок и плетей. Однако и в лагере она вела политическую работу среди узниц своего блока и на заводе. Рассказывала о Советском Союзе — первом государстве без капиталистов и помещиков, где нет безработицы, где каждый получает бесплатно и медицинскую помощь, и высшее образование, а главное, именно эта страна поможет освободить народы Европы от коричневой чумы. С Вацкой мы стали друзьями. Обменивались услышанными за день новостями о положении на фронтах, рассказывали о себе, о своих родных.

Вацка пользовалась большим авторитетом в своем блоке, у всех, кто ее знал. Она умела ответить на многие вопросы, примирить поссорившихся, поддержать упавшего духом. Советовала работать медленнее, делать брак, портить станки.

В начале декабря 1944 года дежурная надзирательница во время утреннего смотра выкрикнула Вацкин номер. Это не предвещало ничего хорошего. Вечером мы узнали, что по доносу мастера Вацку посадили в бункер за саботаж. В этом каменном мешке было очень холодно. Сырые стены промерзали, покрывались инеем. Там не было ни матрасов, ни одеял. Заключенным запрещалось надевать что-либо, кроме лагерного белья. В сутки узницы получали миску "кофе" и 200 граммов хлеба и только каждый четвертый день им давали миску баланды.

Мы решили, что будем помогать Вацке. Каждый вечер после отбоя Валя, Зоя, Зина и Фаня занимали "посты" возле обнесенного колючей проволокой двухэтажного здания бункера, я же подлезала под проволоку и на длинном шесте передавала Вацке два свернутых байковых одеяла. Удалось также передать ей смену белья и сшитые мною из тряпок рукавички. Смастерив ведерко из высокой узкой консервной банки, я выливала в него баланду, вешала "ведерко" на гвоздик на шесте и подавала Вацке. Утром, едва раздавалась сирена "Подъем!", снова спешила к бункеру забрать у Вацки одеяла и "ведерко", чтобы вечером передать их опять. Так продолжалось в течение всех декабрьских дней Вацкиного ареста.

Осенью 1944 года наш склад из барака перебазировали в помещение завода. Теперь к нам стали часто приносить больных узниц. Одни на рабочем месте теряли сознание, у других случался сердечный приступ или припадок эпилепсии, третьих приносили после побоев. По окончании работы позади колонны узниц на носилках несли умерших и тех, кто уже не мог идти сам.

Избиения женщин надзирательницами стали обычным явлением. Били за дерзкий взгляд, за опоздание на перекличку, били тех, кто пытался пронести в лагерь морковку, кто под платьем обертывал для утепления плечи бумагой, били за малейшие провинности и без них. Били в лагере и на работе. В лагере били в открытую, на заводе — в уборной, чтобы не видели гражданские немцы — рабочие.

Единственным "лекарством", которое мы могли предложить больным, была вода. Мы укладывали их на ящики или на пол, подкладывали что-нибудь под голову, прикладывали холодные мокрые тряпочки к голове, стараясь привести человека в чувство.

В последнюю зиму мы все сильней ощущали, что конец войны близок. Участились по ночам воздушные тревоги. В таких случаях нас запирали в бараках. Но это нас не огорчало: мы с радостью прислушивались к рокоту моторов над нами.

По воскресеньям, в любую погоду, нас стали гонять на рытье траншей на склонах холма, поблизости от нашего лагеря. Прекратилась доставка в лагерь брикетов для кухни, была создана команда пильщиков, которая теперь обеспечивала кухню дровами. Производство деталей на заводе сократилось, и на складе стало значительно меньше работы. Из разговоров надзирательниц и рабочих мы поняли, что сильно бомбят Берлин.

Нам урезали выдачу хлеба: 800-граммовые буханки мы должны были делить на 8 человек, а весной 1945 года — на 14. Еще сильнее возросла смертность. Ревир (медпункт лагеря), где врачом самоотверженно работала Валентина Федоровна Бирюкова, был переполнен. Участились заболевания тифом. Ослабевших и туберкулезных больных, которые не могли работать, вывозили в Равенсбрюк, где с декабря 1944 года заработала газовая камера и были построены еще два крематория.

И все-таки мы не теряли надежды, жили только ожиданием конца войны. На складе уже почти не было работы, и меня перевели пилить дрова для кухни. (Спасибо папе, что он научил меня этому делу).

Наступил апрель 1945 года. С радостным чувством прислушивались мы к грохоту канонады: наши войска приближались к городу.

Утром 27 апреля серые колонны узниц, как всегда, потянулись на завод. Наша колонна пильщиков приступила к заготовке дров.

Часа в 4 дня с удивлением увидели возвращавшихся с работы заключенных. Услышали от них радостную весть: советские войска уже в городе. Бросив работу, мы побежали в барак. Там царило ликование: девушки обнимали друг друга, плакали от радости.

Неожиданно по лагерному радио объявили об эвакуации. Всем приказано немедленно выстроиться на плацу. В бараках началась паника. Лишь часа через два вооруженным эсэсовцам удалось выгнать девушек из помещений. Я оказалась у входа в бомбоубежище — зигзагообразный ров, прикрытый дерном. Бросилась туда. К счастью, эсэсовцы не стали обыскивать лагерь, спрятаться и избежать эвакуации удалось ста человекам. Выйдя утром из убежища, я неожиданно встретила Вацку и еще нескольких девушек. До прихода наших решили не покидать лагерь.

Наступило ясное весеннее утро 29 апреля. Часов около 11 со стороны города появился танк. Разглядев на нем красную звезду, мы побежали ему навстречу. Танк остановился, из люка показалось улыбающееся лицо танкиста. "Здравствуйте, девушки! Далеко ли тут немцы?"Узнав, что их нет, танкисты отвели боевую машину к обочине дороги, замаскировали ветками весенней зелени, направились в лагерь. Навстречу им выбегали девушки с глазами, полными слез. Каждая хотела поцеловать чумазые, испачканные мазутом щеки освободителей.

Так пришла к нам долгожданная свобода.

Вацка с четырьмя польскими подругами и я решили идти домой пешком, не дожидаясь, когда будет восстановлено железнодорожное сообщение. Вацка привезла на ручной тележке полмешка муки и сахар. На лагерной кухне замесили тесто и на раскаленной плите напекли сладких коржиков. Не беда, что у нас не было ни соли, ни дрожжей. Мы запаслись для долгого пути хлебом и картошкой.

5 мая покинули лагерь, устремились на восток. Шли по шоссе, по обеим сторонам которого цвели фруктовые деревья. Царило оживление: люди на разных языках приветствовали друг друга, желали счастливого пути. Многие из них, как и мы, были в концлагерном одеянии.

9 мая. На встречной свободной полосе, отделенной от нашей зеленой каймой, показался мотоциклист. Он лихо бросал машину от одной кромки дороги к другой и что-то громко кричал. Он повторял только одно слово: "Победа! Победа! Победа!" Движение на дороге приостановилось. "Победа!" — повторяли на русском, польском, украинском, чешском, французском языках долгожданное слово, плача от радости и обнимая друг друга.

У Штеттина переправились через Одер и 13 мая вошли в польский город Старогруд, отсюда уже ходили поезда на восток.

Я добиралась домой одна. Без документов, без денег, без еды, на тендере, и лишь уже под Москвой — в вагоне пассажирского поезда. 21 мая приехала в Москву.

Дома застала только соседку. Огорчило известие, что бабушка умерла, что любимый брат пропал на войне.

С радостью узнала, что мама и папа живы. Поспешила на Арбат, в школу № 71 в Спасопесковском переулке, где до войны директором работал мой папа. Меня обступили знакомые учителя, обнимали и целовали как родную. Потом с Марией Кузьминичной Акимовой, бывшим завучем, пошли в школу № 46, где папа в это время работал директором.

21 мая — первый день выпускных экзаменов. Папа был на экзамене. Мария Кузьминична оставила меня в учительской, где шкафами был отгорожен "кабинет" директора, и пошла разыскивать отца. Вскоре он вошел в учительскую, взглянул на меня и... не узнав, направился в свой "кабинет".

В отчаянии я негромко позвала его. Он бросился ко мне, обхватил, расцеловал, как никогда не целовал раньше, потом кинулся к Марии Кузьминичне, расцеловал и ее. В дверях толпились люди. Мой сдержанный, суровый папа перецеловал всех...

С папой мы пошли в 59-ю школу (в Старо-Конюшенном) пообедать в учительской столовой и надеялись встретить там маму. Но оказалось, что она уже пообедала и уехала на дачу, где жила наша семья. В то время учителя получали так называемый УДП — "учительский дополнительный паек". Расшифровывали они это сокращение иначе: "Умрем днем позже". Обед состоял из жидкого горохового супа, где можно было пересчитать все горошинки. Папа попросил разлить его порцию на две тарелки.

Незабываема встреча с мамой. По дороге на дачу мы с папой договорились, что из электрички будем выходить последними, и если увидим маму, то папа пойдет вперед предупредить ее о моем приезде, а потом даст мне знак рукой. Действительно, мама приехала тем же поездом. Папа поспешил к ней, стал что-то говорить. Мамуся махнула рукой раз, другой. Я решила, что она машет мне, и побежала к ним. Потом я узнала, что первая реакция мамы, когда папа сказал, что я, вероятно, жива, была такой же, как и у папы: "Не мучай меня, Саня", -говорила она ему, отмахиваясь от его слов рукой. Услышав мой голос, увидев меня, она закричала громко, захлебываясь: "Норочка, доченька! Жива! Вернулась!... Живая!... Живая!... Живая!" И не могла остановить слез.

НАШ АВТОР — НОРА АЛЕКСАНДРОВНА СМИРНОВА, К СОЖАЛЕНИЮ, НЕ ДОЖДАЛАСЬ ВЫХОДА В СВЕТ ЗАДУМАННОЙ ВМЕСТЕ КНИГИ.

ЗЛОДЕЯНИЯ. ЦИФРЫ. ФАКТЫ

За два года до войны Гитлер, выступая перед воспитанниками политической школы СС 23 ноября 1937 года, сказал: "Немецкий народ имеет право завоевать Европу и превратить ее в Германскую империю немецкого народа".

И фашисты, развязав войну, действовали по специальной программе биологического истребления наций, народов. Европа покрылась сетью тюрем, гетто, лагерей принудительного труда, концентрационных "фабрик уничтожения". Их общее число достигло свыше 14 тысяч в оккупированной Европе и в самой Германии (здесь в 1939 году за колючей проволокой находилось 250 тысяч антифашистов, из них 32 тысячи погибли).

Освенцим — самое большое кладбище в мире: более четырех миллионов жертв.

Один из основателей и первый комендант лагеря — оберштурмбанфюрер СС Рудольф Гесс о бунте француженок: "Он вспыхнул поздно ночью. Получив об этом известие, я сразу отправился в лагерь и убедился, что француженки были уже перебиты ломами и топорами. Головы у некоторых были отрублены, а многие узницы были выброшены из окон".

Фашизм обесценил самое главное на земле — человеческую жизнь.

Первый опыт массового убийства был произведен на советских военнопленных. Ядовитым газом "Циклон-В" отправили сразу 600 человек, фамилии их неизвестны.

Освенцим был не только самой большой в истории человечества "фабрикой смерти", но и лабораторией новых видов преступлений.

На заключенных испытывали химические средства. За одну женщину комендатуре платили одну марку в неделю — за эту цену прокормить подопытную собаку было невозможно.

Фармацевтическая фирма Байэр сообщила коменданту Освенцима: "Мы получили отправленных вами 150 узниц... Опыты произведены. В живых не осталось никого. Вскоре я свяжусь с вами относительно новых поставок".

В лагере существовал отбор детей. Устанавливали планку на высоте 120 сантиметров: детей, которые свободно проходили под ней, отправляли в крематорий, остальных — на работы. Зная это, малыши вставали на цыпочки, тянулись к спасительной планке... В то же время один из немецких ученых — доктор Менгеле — занимался проблемой: как увеличить способность к деторождению арийских женщин, которые смогли бы рожать больше близнецов, — ведь немецкими детьми надлежало заселять весь завоеванный мир.

Для "ученого" поставляли детей-близнецов. Он переливал кровь от одного к другому, затем, убив их уколами фенола, сравнивал внутренние органы...

Производительность крематориев была меньше, чем газовых камер, и людей стали сжигать на огромных кострах.

Даже немецкая противовоздушная оборона, расположенная в стороне от Освенцима, стала протестовать против костров, огни которых были видны издалека.

Смерть, поставленная на поток, приносила фашистам доход. Для уничтожения 1500 человек требовалось 6-7 килограммов "Циклона-В". С 1941 по 1944 год в лагере было израсходовано 20 000 кг "Циклона". За продажу этого газа фирма "Дегеш" выручила 300 000 марок.

Одежда, обувь, белье убитых передавались гражданскому населению или продавались в магазинах по низким ценам.

Драгоценности — обручальные кольца, перстни, серьги, меха, произведения искусства продавались за рубежом, а на вырученные деньги приобреталась сырье для экономики.

Вырванные у жертв золотые зубы тут же переплавлялись в специальном тигле. Плавка давала до 12 кг золота в день. На чердаках крематориев сушились волосы убитых, которые продавались десятками тонн текстильным фирмам по полмарки за килограмм.

Пеплом засыпали болота или удобряли поля лагерных хозяйств. На этих полях росла самая сочная капуста...

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ БЫВШИХ УЗНИЦ ОСВЕНЦИМА:

Ирины Михайловны ХАРИНОЙ:

... у ворот кирпич растолкли, меня однажды заставили стоять на коленях — с утра до вечера. Вечером возвращаются с работы, мертвых на руках несут, и все под музыку — вот тут лагерный оркестр сидел, — а я — на коленях. За что? Так. Песни орали.

С нами была Клавдия Павловна Иванченко. Она работала медсестрой в ревире. Нас, кто мог двигаться, уводили из Освенцима восемнадцатого января на запад, это был последний этап. А Клавдия Павловна уходить отказалась. Она знала, что немцы следы заметут — все здесь взорвут и всех свидетелей уничтожат. Но она осталась принять смерть с больными, с неходячими.

Людмилы Павловны МАРЧЕНКОВОЙ:

— А немка была, Клара. Красавица, глаз не оторвать. В бараке, справа труба такая была, я через нее к нашему заключенному пробралась, он мне лекарства для детишек передал, иду и вдруг — Клара. Я бы убежала, но у меня же в колодках лекарства. Она меня бьет изо всех сил, а я руками закрываюсь и на цыпочках стою, чтобы ампулы не раздавить. Била, пока не устала. А лекарства я сохранила.

Помню, как мы, девочки, 7 ноября отмечали. Из запасов хлеба торт сделали, песни пели потихоньку.

Люди оставались людьми!

Из Освенцима сумели даже совершить побег 60 советских военнопленных. Это был самый массовый побег.

Раисы Федоровны СОЛДАТОВОЙ:

— Я когда на фронт уходила медсестрой, взяла из дому нитки мулине и канву, знаете, крестиком вышивать? Девчонка была, думала раненым помогу, а остальное время сидеть вышивать буду. В Севастополе мы с группой моряков последние оставались... После войны пошли в кино — кажется, польский фильм, кажется, "Конец нашего света". Думала, комедия. Только начали — вход в Освенцим на экране, и женщин ведут на газ... Я очнулась в "скорой помощи". Оказывается, школьники меня подобрали. Они и начали моей историей заниматься. А в шестидесятых годах уже прихожу как-то с работы, мама перепугана. "Тебе, — говорит, — велено в военкомат явиться". Я разволновалась... Приезжаю — опоздала, кому-то какие-то награды вручают. Вдруг слышу — военком мою фамилию называет. В бумагу смотрит и рассказывает: про защиту Севастополя, про лагерь в Брауншвейге — мы там транспортерную ленту подожгли, про то, как в Моабите стекла били, про Освенцим... Приглашает меня военком к трибуне и протягивает орден Славы...

ДОПОЛНЕНИЕ ОТАРИ НИКОЛАЕВИЧА АМАГЛОБЕЛИ:

Висло-Одерская операция началась раньше срока. В ходе наступления командующий 60-й армией Павел Алексеевич Курочкин изменил направление главного удара 100-й стрелковой дивизии, которая и ворвалась стремительно в Освенцим.

Как обычно идет наступление: передовые части, вслед санинструкторы, а уже позади — санчасть. Но когда штурмовали Освенцим, врачи шли вместе с передовыми частями. Рассказывает Отари Николаевич Амаглобели:

— Я был младшим полковым врачом, сразу, со студенческой скамьи — на фронт, в Польше и начал войну. Конечно, мы слышали об Освенциме, разговоры были. Я с автоматом на груди, с пулеметчиками шел. Трудность в чем — ни артиллерия, ни самолеты помочь не могли: узники же. А сопротивлялись эсэсовцы до последнего. Я уже в ревире был, больных осматривал, заскочил какой-то эсэсовец и дал по нам очередь. До фронта я ни одного покойника не видел, потом насмотрелся. Но в Освенциме — хуже, чем покойники. Это были не люди, только что двигались. А дети, как старички, многие ни имени своего не знают, ни возраста, ничего. Дистрофия, туберкулез, язвы страшные. Мы три дня стояли в лагере, не только медики, все наши солдаты ухаживали, простыни резали на бинты, кормили-поили.

Они успели спасти оставшихся в живых узников Освенцима, среди которых была и медсестра Клавдия Павловна Иванченко, не покинувшая больных.

Большинство концлагерей было освобождено в апреле 1945 года.

Всего от рук палачей погибло шесть миллионов граждан коренного населения Польши.

В Данциге палачи запустили в производство мыло из человеческих трупов и дубление кожи для изготовления галантереи. Особенно ценными считались сумки из кожи с татуировкой. Здесь же было налажено производство костной муки для удобрений.

Показания Северины Шмаглевской 27 февраля 1946 года в Международном военном трибунале: "Те женщины, которые несли детей на руках или везли их в колясках, или которые имели более взрослых детей, вместе с этими детьми посылались в крематорий. Детей отделяли от родителей перед крематорием и вели их отдельно в газовую камеру..."

Фашисты не брезговали ни одеждой погибших, ни очками, ни обувью — все шло в дело. В Освенциме заготовили 7 тысяч килограммов волос, снятых с голов 140 тысяч женщин.

Стремительное наступление Красной Армии в январе 1945 года остановило злодеяния фашистов. В операции участвовало более двух миллионов воинов, из них, по данным генерал-полковника П. Ф. Кривошеева, за освобождение Польши погибло свыше 541 тысячи.

Белорусский государственный музей истории Великой Отечественной войны. Здесь плачут стены слезами осиротевших семей. Здесь пепел сотен тысяч людей, сожженных в лагерях смерти, взывает к возмездию. С фотографий вечным приговором фашизму смотрят незрячие глаза повешенных, расстрелянных, замученных. Глаза детей. Глаза взрослых. Глаза тринадцатилетнего мальчика-подпольщика Володи Щербацевича, стоящего перед виселицей в последние минуты короткой и яркой жизни. Глаза его матери, медсестры Ольги Щербацевич, спасшей раненых красноармейцев и повешенной вместе с сыном 26 октября 1941 года в Минске. Глаза малышей Костика и Павлика Ходасевичей, безжалостно расстрелянных вместе с родителями. Глаза улыбающегося с последней предвоенной фотографии Вити Ситницы, бесстрашного партизанского разведчика, подорвавшего девять вражеских эшелонов и зверски замученного карателями.

... Замри, потомок. Застынь в небе, солнце! Под стеклом в музее холмик земли, золы и костей — останки 6,5 тысячи мужчин, женщин и детей, замученных и сожженных в лагере смерти Тростинец.

А разве молчит этот кусок жести, изрешеченный пулями, около которого расстреливали детей? Тачка, на которой возили для удобрения пепел трупов? Орудия пыток? Эти вещественные свидетельства фашистских зверств стали музейными экспонатами, чтобы вечно обвинять.

Знаете ли, сколько в войну погибло детей, которым не исполнилось еще и шестнадцати?

Один миллион восемьсот тысяч!

А знаете ли, сколько осталось в Европе детей-сирот после войны?

Тринадцать миллионов!

Не забывайте этого, люди!

Из материалов Международного Нюрнбергского процесса над главными фашистскими военными преступниками

(он проходил 20.11.45 г. -1.10.46 г.)

Из приговора: "... Военнопленные подвергались жестокому обращению, пыткам и убийствам не только вопреки установленным нормам международного права, но и при полном игнорировании элементарных требований гуманности..."

"Та же судьба выпала на долю гражданского населения на оккупированных территориях... Население вывозили в Германию для рабского труда на оборонительных работах, в промышленности, производящей вооружение, и для выполнения других подобных задач, связанных с военными усилиями. Из числа лиц гражданского населения... гитлеровцы брали в большом количестве заложников и расстреливали их по своему усмотрению... Города, населенные пункты и деревни бесцельно уничтожались, что не оправдывалось никакой военной необходимостью..."

Из показаний бывшего коменданта концлагеря Майтхаузен Ф. Цирайса: "... Группенфюрер Глюкс дал указание считать всех обессилевших заключенных душевнобольными и отравлять их газом в большой газовой установке. Там было убито примерно от 100 000 до 150 000 человек... В лагере эти заключенные регистрировались как умершие естественной смертью... Мне известны подробности о других лагерях: в 1941 г. все коменданты были вызваны в Саксенхаузен, где им показывали, как можно наиболее быстро ликвидировать политруков и русских комиссаров... (далее идет описание этого варварского процесса).

Из протокола допроса бывшего главного врача концлагеря Саксенхаузен г. Баумкеттера:

Прокурор: "... В каких условиях, по вашим наблюдениям, жили заключенные с Саксенхаузене?"

Баумкеттер: "Условия в лагере были катастрофические. Не только одежды, но и продовольствия далеко не хватало для того, чтобы обеспечить минимальные условия для существования, так же и носить кожаную обувь. Рабочий день продолжался 10-14 часов. Все это неуклонно вело к потере сил, к медленной смерти заключенных..."

Дополнительные сведения

Из письма руководителя центрального строительного отдела войск СС и полиции Освенцима штурмбандфюрера СС Ерлинга: "Докладываю о том, что строительство крематория III закончено 26.6.1943 г. Тем самым построены все крематории, относительно которых был издан приказ..." (всего перечислено пять крематориев, по каждому из них указана общая производительность 4 756 трупов в сутки).

Из депеши начальника полиции безопасности и ЕЛ 9 ноября 1941 г. Коменданты концентрационных лагерей жалуются на то, что от 5 до 10 процентов русских, подлежащих казни, доставляются в лагеря мертвыми или полумертвыми. Это производит впечатление, как будто... хотят таким образом избавиться от этих заключенных.

В частности, установлено, что при пеших переходах, например, от станции до лагеря, значительное число военнопленных от истощения падают замертво или полумертвыми и их приходится подбирать следующей за ними повозке..."

Из записи, сделанной в своем "Военном дневнике" начальником генерального штаба сухопутных войск фашистской армии генерал-полковником Ф. Гальдером 14 ноября 1941 г.: "Молодечно, — Русский тифозный лагерь военнопленных 20 000 человек обречены на смерть. В других лагерях, расположенных в окрестностях, хотя там сыпного тифа и нет, большое количество пленных ежедневно умирает от голода. Лагеря производят жуткое впечатление..."

ФАШИСТЫ О ФАШИЗМЕ

ГИТЛЕР: "Нам придется развивать технику истребления населения, имею в виду уничтожение целых расовых единиц... Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые размножаются как черви".

"Необходимо напасть на Россию, захватить ее ресурсы, не считаясь с возможностью смерти миллионов людей в этой стране. Нам надо взять у России все, что нам нужно. Пусть гибнут миллионы..."

(Из материалов Международного Нюрнбергского процесса над главными фашистскими военными преступниками (он проходил 20.11.45 — 1.10.46 г.).

"...мы обращаем свой взор в первую очередь к России, а также к соседним с ней и зависимым от нее странам. Это громадное государство на Востоке созрело для гибели... Мы избраны судьбой стать свидетелями катастрофы, которая будет веским подтверждением правильности расовой теории (из "Майн кампф").

"Наша политика относительно народов, населяющих широкие просторы России, должна заключаться в том, чтобы поощрять любую форму разногласий и раскола". (Из высказываний фюрера).

"Предстоящая кампания — это нечто большее, чем просто вооруженная борьба, это конфликт двух мировоззрений. Учитывая размеры русских просторов, для окончания войны недостаточно будет разгромить вооруженные силы противника. Всю территорию России нужно разделить на ряд государств с собственными правительствами, готовыми заключить с нами мирные договоры..."

(Из руководящих указаний фюрера в дополнение к проекту директивы № 21 "План Барбаросса").

Э. ВЭТЦЕЛЬ, начальник отдела колонизации 1-го главного политического управления "Восточного министерства".:

"... Прежде всего надо предусмотреть разделение территории, населяемой русскими, на различные политические районы с собственными органами управления, чтобы обеспечить в каждом из них обособленное национальное развитие...

...в... центральных областях России политика отдельных генеральных комиссариатов должна быть направлена по возможности на разъединение и обособленное развитие этих областей... Русскому из горьковского генерального комиссариата должно быть привито чувство, что он чем-то отличается от русского из тульского генерального комиссариата. Нет сомнения, что такое административное дробление русской территории и планомерное обособление отдельных областей окажется одним из средств борьбы с усилением русского народа..."

(Из "Замечаний и предложений по генеральному плану "Ост",

27 апреля 1942 г.).

М. РОЗЕНБЕРГ (казнен по приговору Нюрнбергского трибунала, возглавлял "Восточное министерство", т.е. министерство по делам оккупированных восточных территорий), из его дополнения к генеральному плану "ОСТ"): "... Речь идет не только о разгроме государства с центром в Москве. Дело заключается скорее всего в том, чтобы разгромить русских как народ, разобщить их".

ГРОСС, доктор из управления расовой политикой фашистской Германии: "...мы заинтересованы в том, чтобы население Востока не представляло собой единого целого, а напротив заинтересованы в том, чтобы оно было расчленено на возможно большое количество групп и народностей.

С другой стороны, мы не заинтересованы также о том, чтобы и эти отдельные народности достигали единства и величия, чтобы им прививались, пусть даже постепенно, национальное сознание и национальная культура — напротив, мы заинтересованы в том, чтобы раздробить народности на бесчисленное количество мелких групп..."

(Из трактата, 28 ноября 1940 г.)

ЭРИХ КОХ, ставленник Гитлера на Украине:

"Мы — народ господ! Мы должны сознавать, что даже самый простой немецкий рабочий в тысячу раз ценнее с расовой и биологической точки зрения, чем здешнее население. Я выжму из этой страны даже последнюю каплю..."

ПОСЛЕСЛОВИЕ
МУЖЕСТВО, ОТВАГА И... ЛЮБОВЬ. Сборник. М., «ПАЛЕЯ», 1997.
Публикация i80_144