«Брызги шампанского» (Марк Бернес)

Галина Шергова

Когда в Сентэндре приходит листопад, его изобилием устланы тротуары и церковные дворы. Но кажется, листопадом оклеены и стены домов. Он кленово-желтый, этот старинный городок в двадцати километрах от Будапешта.

Возле Сентэндре расположена дача Нади Барта, куда и отправились мы в то воскресенье — я и еще три мои венгерские подруги. Они, как и Надя, венгерки, выросшие в Москве по причудам мировой истории. И после войны вернувшиеся на родину.

Надя сказала: «У меня для вас сюрприз». И вытащила кипу старых пластинок.

И над розами ее садика, над каменной мозаикой пола веранды потянулась мелодия, от которой у всех нас засосало под ложечкой... Это было старое довоенное танго. «Брызги шампанского». Шурша по стертым бороздкам пластинки, оно вползло в сад, и через минуту уже не было этого островерхого домика, из окон которого виден Дунай с плотным задником древесных крон и легкими просветами неба в ветвях, точно зеленое сукно, слегка потравленное молью. Ничего этого не было. Были сосновое Подмосковье, дачный поселок, дорожки, засыпанные хвоей, и мы, девочки предвоенного года, на скрипучих половицах террасы, сотрясаемой тщательным шагом танца.

Мы сидели на этой венгерской даче, построенной руками Надиного мужа и ее сыновей, ровесников тех, с кем танцевали мы когда-то.

Мы слушали и плакали, потому что каждая вспоминала своего мальчика из того предвоенного года. Мальчика в рубашке апаш (или «апаше», как говорили мы), с красным рубцом на лбу от стянутого на уголках носового платка, призванного пригладить неуправляемые вихры.

А Надя плакала еще об одном венгерском мальчике — Андрее, своем старшем брате. Она плакала и думала о том, что, может, именно под эти «Брызги шампанского» венгерский мальчик, летчик-лейтенант Советской армии, танцевал с голубоглазой зенитчицей Аней в московском Центральном парке культуры и отдыха. Прямо с танцев он привел Аню домой. И сказал, что это его жена. Семнадцать дней они были счастливы, семнадцать дней их семейной жизни. А потом он улетел. Улетел в Венгрию, ибо был уже 45-й год, и бои шли здесь.

Он погиб в Сентэндре, городе святого Андрея, спустившись с неба, как и положено святому.

А мне вдруг привиделся не мой тогдашний кавалер по танцам, нет, мне вспомнился крохотный, щуплый мальчик Мика Садкович, который и в десятом классе выглядел младшеклассником. Он не танцевал, он скромно сидел в углу террасы. Но приходил каждый вечер, потому что был безнадежно влюблен в меня.

Я же с холодной женской корыстью пользовалась лишь его познаниями в овладении недоступной мне школьной наукой — химией.

В химии же Мика был гением. Не способным, не талантом, а именно гением — победителем всех школьных и взрослых олимпиад, открывателем неведомого.

В Москве Мика жил с мамой, Александрой Михайловной, участковым врачом. Она воспитывала его одна, без мужа, и весь смысл своего пребывания на земле видела в этом щуплом и неказистом гении.

Щуплый и неказистый гений погиб во время боев под Москвой. Может быть, оттого, что, владея молекулярными тайнами вселенной, был беспомощен перед секретами допотопной винтовки.

Там, в венгерском саду над Дунаем, я отчетливо увидела Мику скромно сидящего в углу террасы и наблюдающего за гарцеванием моего кавалера в пируэтах танго «Брызги шампанского».

Там, в венгерском саду, мы слушали «Брызги шампанского», «Дождь идет» и «Утомленное солнце», и Шульженко, и Бернеса.

— Ты школьницей была влюблена в Бернеса? — спросила меня Надя.

— Господи! — всплеснула я руками. — Кто же не был!

Действительно, все были влюблены в Марка Бернеса, точнее, в белокурого летчика из фильма «Истребители», который смотрели по десятку раз.

Однажды меня даже чуть не исключили из комсомола за то, что я, будучи комсоргом, увела класс с уроков в кино «Форум», где как раз шли «Истребители».

Когда уже в послевоенные годы Зиновий Гердт познакомил меня с Бернесом, я вовсе не влюбилась в него. Как и другие его друзья, я относилась к Марку с восторженной теплотой, подтрунивая над некими бернесовскими слабостями, такими как, скажем, повышенная мнительность к болезням или детская обидчивость.

Помню, как истинно по-детски разобиделся Бернес на Гердта. В те годы Зяма развлекался сочинением музыкальных пародий. Одна из них была адресована Бернесу.

Надо сказать, что в описываемую сейчас пору эстрадные певцы не пользовались микрофонами, полагались на чудо — вокальное мастерство и силу голосовых связок. Марк был, пожалуй, первым, взявшим в руки микрофон. Слушателей это не смущало, ибо неповторимая бернесовская манера исполнения и его «непевческий» в классическом смысле голос становились лишь ближе и волновали пронзительней.

Но Гердт решил пошутить и одну из песен Марка переиначил так:

Но микрофон — он тоже заедает, И хоть легко летит в эфир куплет, Движенье губ его мы наблюдаем,... А звука — нет.

Однако, невзирая на эти слабости, Бернес был человеком чутким и добрым.

Случай дал мне тому подтверждение.

Уже ушли из памяти подробности школьных лет, да и боль о погибших на войне одноклассниках притупилась, когда мне однажды позвонила Александра Михайловна, мать Мики. Она спросила, не могу ли я достать ей книгу Евгения Винокурова.

— Там есть замечательные стихи, — сказала она.

Мне не было нужды уточнять, какие именно взволновали ее. Конечно, это был трогательный реквием Сережке с Малой Бронной и Витьке с Моховой, которые лежат в сырой земле за Вислой сонной. Стихи об одиноких матерях, не спящих в пустых квартирах. Где-то в шумном мире.

Женя Винокуров был моим однокурсником по Литературному институту и не только подарил для Александры Михайловны книгу, но и надписал ее.

Отправляясь к Александре Михайловне, я встретила на улице Бернеса, и, так как он был с машиной, попросила подвезти меня. По дороге я все думала: как она могла пережить потерю смысла ее жизни — гибель Мики. И все повторяла и повторяла про себя: «Свет лампы воспаленной пылает над Москвой...», и представлялся алый тюльпан абажура над столом.

Но не было в комнате алого тюльпана, на письменном столе Мики стояла лампа под стеклянным зеленым абажуром, близнецом тысяч таких же предвоенных светильников.

А еще... На столе в нетронутом порядке были разложены Микины тетради, листы со схемами и формулами. Будто он сам лишь на минуту отлучился.

Именно это я и ощутила. А Александра Михайловна заговорила о нем спокойно, без драматизма. Только ни разу не употребив глаголов в прошедшем времени. Жизнь Мики длилась. Я боялась встречи с Александрой Михайловной, как бы стеснялась того, что я, хоть и раненая, вернулась с войны, а Мика — нет. Я боялась встречи с Александрой Михаиловной, потому попросила Бернеса подняться со мной.

Заговорили о винокуровских стихах, и Марк сказал:

— А знаете, Андрей Эшпай написал на них музыку, и я буду петь эту песню. Правда, еще ни разу не пробовал ее на публике.

— Так спойте, пожалуйста, — просто сказала Александра Михайловна.

И так же просто он запел. Он пел без аккомпанемента и микрофона. Пел не для зала, а для одинокой женщины возле стола с зеленой школьной лампой.

А в моей голове, странно трансформированная, билась строка:

«Свет лампы вос-зеленой...»

Это была самая оглушительная премьера, какую довелось мне посещать.

И вот в венгерском саду над Дунаем мы снова слушали Бернеса и плакали.

Мы, уже немолодые женщины, плакали о мальчиках, которых снега под Рузой или плесы Вислы и Дуная сделали вечными сверстниками наших тогдашних детей.

Тогда с окончания войны прошло 25 лет, и планета, усеянная причудливо перемешанными разноплеменными могилами, казалась безмятежной и вовеки мирной, как этот садик на берегу Дуная.

И разве могло мне прийти в голову, что пройдет еще четверть века, и сегодня, когда я сяду вечером за эти воспоминания, в доме напротив бессонное окно будет пылать воспаленным светом лампы, возле которой будет сидеть в слезах одинокая мать — ровесница моей дочери.

Шергова Г. ...ОБ ИЗВЕСТНЫХ ВСЕМ. М., «Астрель», 2004.
Публикация i80_460