МАЙОР ТОСКОВАЛ ПО ДОМУ

Дробот Г. В.

Вася Агапов прибыл к нам в Дзержинске. Там в июле 1941 года формировалась наша стрелковая дивизия и редакция газеты «За Родину». По воинскому званию Вася был старшим сержантом, по должности — шофером. Несмотря на свой юный возраст — двадцать три года, — он водил машину уверенно, красиво, без лихачества и шутя объяснял, что там, где машина пройти не может, он зажмуривается, съеживается и проводит ее. Впрочем, вероятно, это так и было. Двигались мы в то время главным образом по бездорожью, и если бы Вася не зажмуривался и не съеживался, как бы он умудрялся огибать рытвины и канавы, то и дело встречавшиеся на нашем пути, так, что шрифты не подскакивали в кассах, не перелетали из одной ячейки в другую? Машина наша — полуторка «ЗИС», — крашенная в зеленый цвет, была и домом, и редакцией, и типографией. Вася любил машину, знал ее, как говорится, наизусть. А когда сидел за баранкой, часто пел. Голос у него был высокий, чистый, а песня была не наша, с непонятными словами. Она была с его родины, из города Алма-Ата, по которому, видно, Вася тосковал. Впрочем, он никогда и никому об этом не говорил, а петь даже на фронте никому не возбраняется.

Был Вася высок, плечист, узок в талии, и потому солдатское обмундирование б/у, что означало — бывшее в употреблении, сидело на нем не просто красиво, а как-то даже щеголевато. Волосы у Васи были черные, брови тоже черные, широкие, вразлет, а из-под густых и длинных ресниц смотрели серые внимательные, точно боявшиеся что-то пропустить, не заметить глаза. Словом, был он безусловно красив той особой азиатской красотой, которая, будучи смягчена русской кровью, становится особенно привлекательной. Видимо, там, на его родине, в Алма-Ате, не одна девушка сохла по нему. Но здесь, на фронте, он не посылал вдогонку связисткам и медсестрам теплого взгляда. Он попросту не замечал их, что очень нравилось нашему редактору майору Дегтяреву, человеку, однако, далеко не равнодушному к женщинам. Всякий раз он хвалил Васю за скромность и ставил его нам в пример, хотя зачем — понять никто не мог. Не до романов нам было в то время. Мы еще не перерезали пуповину, связывавшую нас с мирной жизнью. Еще не адаптировались на войне и были так внутренне растерянны, как не были потом ни разу за все четыре года. Словом, мы еще искали сами себя в этом перевернутом, взорванном мире.

Характер у Васи был покладистый, уравновешенный. Впрочем, иначе как бы ему быть шофером и водить наш «зисок» по проселкам, о которых тогда говорили, что бездорожье — наш козырь. По асфальту или гудрону, мол, любой дурак проедет, а вот по проселку, особенно после дождя, когда он плывет, — попробуй-ка! Нет, фрицу это не по зубам. А нашим... О проселки! Даже песню о фронтовых шоферах и проселках сложил поэт: мол, как ни трудно, но баранку не бросал шофер...

В свободное время — и такое выдается на войне, у нас же в редакции оно наступало ночью, когда мерно стучала под рукой печатника «американка», оттискивая полосы с только что написанными нами заметками, статьями, а порой даже стихами и юмором, — Вася принимался готовить пищу. Какие рецепты он привез с собой из Алма-Аты, мы не знали, да и не интересовались, но каша, суп или борщ, налитые Васей в большой таз, в каких в мирное время хозяйки стирали белье, были всегда густыми и вкусными. Во всяком случае, когда мы всей редакцией садились вокруг этого таза и майор, как старший по званию и должности, первым доставал из-за голенища ложку — неторопливо, явно испытывая наше терпение, тер ее не первой свежести носовым платком, а потом, тоже неторопливо, опускал ее наконец в таз и затем подносил ко рту, давая тем разрешение трапезничать всем остальным, — наступал праздник. Замечательный праздник. Все мы любили друг друга. Все были хороши, без изъянов в характерах, так часто обнаруживавшихся в другое время.

Бывали такие праздники, правда, не часто, но тем они были дороже и лучше запоминались. Во всяком случае, ни до, ни после я никогда уже не ела такого вкусного борща, такой рассыпчатой пшенной каши и никогда не получала от еды такой радости.

Так вот мы и мотались по заснеженной Калининской области, ожидая скорого наступления на город Белый, о котором, дабы не разглашать военную тайну, старший лейтенант Смирнов написал домой матери: «Кругом снег, все бело и город тоже Белый». Ничего, прошло.

Наступление планировалось на раннее утро, когда над полем еще лежат лиловые сумерки, через которые едва-едва пробиваются ранние, стылые лучи солнца. Майор Дегтярев приказал Васе:

— Старший сержант, машину укроешь вблизи поля, где-нибудь у крайних хат вон того села, под деревьями, замаскируешь, и чтоб ни-ни! — Он погрозил пальцем. — Головой отвечаешь. Вечером газету станем выпускать.

Вася послушно ответил: «Есть!» — и повел «зисок» через снег к крайним хатам, а мы, два литсотрудника и ответственный секретарь, побрели пешком в подразделения.

Пехотинцы, к которым я добралась, ели в это время кашу, не разговаривали и только мерно постукивали ложками о края котелков. Моему приходу они не удивились, они к нам, газетчикам, привыкли еще на марше, да и потом, в дни подготовки к предстоящему наступлению. Они просто подвинулись, освобождая мне место, и протянули свободный котелок с кашей.

— Жмотина, однако, — сказал наконец незло один из них, и все согласно кивнули, потому что все считали, что кашей старшина мог бы разжиться больше, да вот не умеет он ладить с кашеварами и начпродами, потому прямой как доска.

— А я крови боюсь, — неожиданно тихо и удивленно сказал девичий голос.

Я повернулась на него, я не ждала увидеть здесь девушку, но в полумраке разглядела простенькое круглое лицо, обращенное ко мне. Сестричка, поняла я. На вид девушке было лет восемнадцать, может быть, чуть больше.

— А ты зажмурься. Я тоже попервости жмурился. Потом привык, — сказал тот самый солдат, что обозвал старшину жмотиной.

И все опять согласились. Видно, давно притерпелись друг к другу, чего же спорить!

Зеленая ракета, оповещавшая о начале наступления, прорезала утреннюю сумеречность, и командир вскочил, крикнул:

— За мной! Вперед!

Все вскочили и, пригибаясь, побежали, и я, подхваченная общим порывом, тоже побежала за солдатами, хотя могла этого не делать. По должности не предусмотрено. Я все искала глазами сестричку с простеньким лицом, боявшуюся крови. Сзади стреляла наша артиллерия, снаряды перелетали через голову, потом, оглушив, дали залпы «катюши», а солдаты все бежали вперед, навстречу вражеским выстрелам, словно не смерть, а избавление ждало их впереди. Я то теряла свою сестричку, то находила вновь. Потом впереди меня упал, перевернулся в воздухе с живота на спину солдат. Я поняла, что стреляют теперь по нас немцы, и инстинктивно пригнула голову, словно это могло спасти. Сестричка поползла к солдату, а все бежали дальше и кричали «ура!» для храбрости, а он, может быть, уже никогда не сможет вот так бежать и кричать. Но что поделаешь — война! Потом я услышала надрывный девичий голос: «Ма-а-ама!», прорвавшийся в своей тоске и страхе даже через этот вой и грохот. Это кричала сестричка и волокла, зажмурившись, его, раненого или убитого, на шинели. Скоро она пропала в перевернутых, вздыбленных снегах, а я почувствовала себя обкраденной, осиротелой и бесприютной. У нас, журналистов, как у чтецов или лекторов, важно найти кого-то одного и говорить ему. Мне было важно следить за сестричкой и через нее понимать происходящее, понимать бой. А она уползла в снежную заметь, и это было несправедливо.

Вероятно, и для меня, и для молодой с простеньким лицом сестрички это был первый бой, и важно было не потерять в нем себя, не растеряться. Впрочем, пока мы бежали и ползли по полю, а стреляла только наша артиллерия, разобраться кое в чем я успела, но когда солдаты, уже под вражеским огнем, ворвались на окраинные улицы Белого, я растерялась: где он, противник? Откуда будет стрелять? А он стрелял отовсюду: из-за палисадников, из-за домов, с крыш, из окон, бог знает откуда!

Сестричку я вскоре, однако, увидела вновь. Она пряталась за углами домов, ждала перерыва в стрельбе и в эти крохотные окошки затишья перебегала от одного дома к другому, волоча за собой носилки. Потом, когда бой уже кончился, мне рассказал врач из санбата, что был у сестрички шок. «Варварство, конечно, — сказал он, — а иного выхода нет. Мы так всегда выводим из шока, если он легкий. Словом, открыл я ей насильно рот и влил стакан спирта. Ахнула она и заснула, а проснулась минут через пятнадцать, здоровая. Схватила носилки — и обратно... Что делать!» — развел он руками.

Трудно далась мне эта первая в жизни боевая информация, как трудно дался сестричке ее первый бой. Писала же я именно о ней. Оказывается, звали ее Лида Власова и была она до войны вовсе не сестрой милосердия, а наборщицей в типографии в Рязани. Но именно через нее я и поняла преодоление человеком страха, а следовательно, бой.

Писали мы тогда свои информации торопливо, при свете знаменитой гильзовой лампы, а «зисок» Вася давно уже пригнал к окраине города, а потом продвинул чуть в глубь улиц, чтоб нам, усталым, не искать его. И вот когда наборщик, он же печатник, ефрейтор Пигурнов нес из машины в полуразрушенный — осталось три стены — дом, где мы наскоро обосновались, свежую полосу, вблизи разорвалась немецкая мина. Пигурнов шагнул в развороченный проем стены, все же успев перехватить полосу левой рукой, потому что на правой осколком ему отхватило три пальца. Он смотрел на свою руку удивленно и все поворачивал ее то ладонью вверх, то тыльной стороной, а с нее текла на сапоги и гимнастерку кровь.

— Лейтенант! — суматошно вскочил майор и посмотрел на меня. — Быстрее ефрейтора в санбат! — и отвернулся. Видно, тошнило его от вида крови. Так бывает.

Что-то произошло, наверное, и с Пигурновым. Веселый одессит, вечно травивший какие-то смешные и добродушные истории о своих земляках, он вдруг осатанел и начал ругаться, да так изощренно, как говорят — двенадцатиэтажяо, что я обомлела, а хирург привычно сказал:

— Кому же охота жить без пальцев!

— Как? — не поняла я.

— А что я — Бог? Ищите нового наборщика. Пошли, — повернулся он к Пигурнову, и тот, не размышляя, сразу доверил себя, пошел за ним, унося свой мат в глубь школьного коридора.

Вот тогда я вспомнила о Лиде и, вернувшись в редакцию, сказала майору:

— В санбате есть наборщица Лида Власова. Сейчас сестрой работает.

— Молодец ты, лейтенант, — похвалил меня майор. — Что, та, о которой ты писала?

— Та, — ответила я, больше уже ничего не разъясняя. После всего пережитого мне хотелось спать.

Майор быстро затянул ремень и пошел к начподиву. Он любил ходить в политотдел — там были связистки, телефонистки, машинистки, а в редакции женщина я одна, да и то лейтенант с высшим филологическим образованием. Он не знал, как вести себя со мной, от этого страдал и командовал мною чаще и больше, чем следовало. Я жалела майора.

Так появилась у нас в редакции Лида Власова. Она пришла под вечер, не очень умело козырнула и сказала, опустив глаза в пол:

— Товарищ майор, рядовая Власова прибыла для дальнейшего прохождения службы.

Майор оглядел ее с ног до головы, усмехнулся. Нет, она не годилась в героини его романов. Малого роста, щупленькая, что было заметно даже через великоватую и плохо перепоясанную шинель; лямки от скудного вещмешка по плечам; огромные, еще новые и потому негнущиеся валенки; серая, странно вытянутая на затылке, словно пирожок, ушанка; лицо круглое, нос вздернутый, весь в веснушках. Вот такая была Лида.

— Лейтенант, — повернулся ко мне майор, — где взяла такое чудо?

— В санбате, товарищ майор, — ответила я не вставая, что было нарушением субординации, но майор обидел меня своим вопросом.

Он понял это и стерпел, только снова как-то странно, криво усмехнулся, словно появление Лиды причинило ему боль.

— Ладно, служи, — сказал досадливо. — Иди в машину. Там типография. Агапов покажет. И чтоб ни-ни! — Он погрозил пальцем. Он любил грозить пальцем и, вздохнув, спросил, ни к кому в особенности не обращаясь: — Как складывается первая полоса? Ответил за всех капитан Калачев. Впрочем, ему и следовало отвечать — он был ответственным секретарем нашей дивизионки. И мы склонились все над столом, занялись делом. Писали на обрывках бумаги или в блокнотах — берегли бумагу. Ее нам привозили не часто, больше пользовались той, что находили в типографиях городков или крупных сел, отбитых у немцев. Да и возить большие рулоны и резать их, как это делали во фронтовых газетах, нам было не на чем. «Зисок» один, все в нем — типография, склад, дом. И краску больше старались использовать «добытую», чем положенную по норме. Потому-то газета у нас иногда печаталась красным, синим, а то и зеленым цветом, что вовсе не было дурным вкусом или прихотью печатника. А солдату что черная, что зеленая или синяя — все едино. Главное была бы, да писала о нем, солдате, так, как было на самом деле. «На самом деле», а совсем не красоты стиля и изобретательность сюжета были главной оценкой нашей работы у солдат.

В ту ночь, после боя за Белый, рядовая Лидия Власова впервые набирала наши материалы. Не знаю, волновалась она или нет, но как майор ни старался найти какую-нибудь ошибку или опечатку, ну хоть самую малую, они не находились, и майор хмурился, скучнел, даже не пошел в политотдел, что делал всегда в ожидании первых готовых оттисков. Да и в самом деле, что ему было без толку сидеть с нами, он же ничего не писал! Писали мы, а он только ставил свою подпись и командовал нами, что было справедливо. Но справедливость в ту ночь с приходом Лиды нарушилась, и это мешало нам. Кто же из пишущих не знает, что писать при постороннем трудно, порой даже совсем невозможно, а друг к другу мы настолько притерпелись, что уже не замечали, словно никого рядом и не было.

Майор сердился, жирно черкал карандашом ненравившееся ему в написанном нами, наконец спросил:

— Что, однако, происходит, капитан Калачев?

Капитан быстро встал, заправил назад под ремень гимнастерку, устало, но четко ответил:

— Трудный материал, товарищ майор. — И осмелился: — Может, в политотделе какие новые указания есть? Не беспокойтесь, я здесь прослежу.

И вытянулся еще прямее, словно чуть подрос, а так он был невысокого роста. Майор подумал, что-то решил и улыбнулся.

— Черт с вами, — сказал. — Я пошел, но смотрите! — и погрозил пальцем. — Калачев, с тебя спрос!

Потом, уже в середине ночи, когда майор, веселый и добрый, вернулся из политотдела, и подписал полосы к печати, раздался мерный стук «американки», под который так привычно и хорошо спалось. Все и в самом деле улеглись на полу, а мне уступили единственную лавку, а «американка» все стучала и стучала.

Ранним утром я пошла к машине, чтобы заполнить сидор свежими номерами газеты — в подразделения мы их доставляли сами, — и громко позвала:

— Лида!

Из-за машины быстро вышел Вася, сказал «тсс!» и приложил палец к губам.

— Спит. Намаялась, — сказал заботливо и стал наполнять мой сидор.

Я увидела Лиду под машиной. Она спала, свернувшись, как ребенок, калачиком, и первые лучи солнца золотили веснушки на ее носу. Она спала так беззаботно и крепко, что я подумала: «Не было в ее жизни еще никакого горя», — и порадовалась за нее, и залюбовалась ею. А Вася тихо сказало за моей спиной:

— Товарищ лейтенант, держите! — И добавил: — Не женское, ох не женское это дело — война!

Он протянул мне сидор и стоял, как бы что-то решая для себя, все переводя взгляд со спящей Лиды на меня, но, видимо, так и не решился, потому что пауза затягивалась.

— Спасибо! — сказала я, поняв, что он так и не заговорит и что сейчас, вероятно, я здесь лишняя, и шагнула в утро на разбитую, исковерканную дорогу, краем глаза все же успев заметить — ох эта журналистская привычка все видеть! — как Вася достал из машины свою шинель и осторожно накрыл ею Лиду. Утренники-то зимние, холодные.

Тогда я еще не знала, что может из этого простого жеста участия получиться, да и не придала значения его поступку: красавец Вася и простенькая веснушчатая Лида — что может быть между ними!

Впрочем, долго потом мне не приходилось быть свидетелем подобной заботы Васи. Жизнь наша шла по заведенному с первого дня распорядку: с утра, нагруженные газетами, мы шли по подразделениям, собирали материал, к вечеру волочили ноги в редакцию, быстро писали свои материалы и, если позволяла обстановка, падали на два или три часа в сон, тяжелый, без снов. И снова в подразделения, к солдатам, к боям...

Бои пока были главным образом «местного значения». После Белого в больших операциях дивизия еще не участвовала, а эти «мелкие стычки» были заботой в основном врачей, сутками не отходивших от своих пропитанных кровью столов. Мы жили «спокойно» и умудрялись организовывать для газеты литературные странички, на которых печатали стихи и рассказы солдат.

Майор ходил довольный, даже прощал мне высшее филологическое образование, шутил, смеялся и будил нас в утреннем полумраке всегда одинаково — он подкрадывался к нам так, чтобы не быть видимым, и грубо, громко кричал: «Хенде хох!» Мы сразу вскакивали и хватались за оружие, а он смеялся. Ему это казалось смешным.

Раздражали его только Лидины косы. Густые, длинные перевязанные на концах веревочкой, они напоминали ему о мирной жизни, о доме, где осталась его дочь, он физически страдал, глядя на Лиду, и поделать с собой, видимо, ничего не мог. Он не был сильным человеком. Наконец он не выдержал, вызвал к себе Лиду и строго сказал:

— Ефрейтор, здесь фронт, а не детский сад. Режь косы!

И Лида, голоса которой мы почти никогда не слышали, тихая, беззащитная Лида вдруг вытянулась по стойке «смирно», посмотрела прямо в глаза майору, сказала твердо:

— Уставом, товарищ майор, девушкам-солдатам не возбраняется носить косы.

В хате стало тихо. Мы подняли головы от своих блокнотов: такого у нас еще не было, да и в армии не положено младшему по званию спорить со старшим.

На лице майора стыло изумление, потом лицо исказилось злостью, сделалось некрасивым — а ведь майор был хорош собой, — а Лида стояла прямая, руки по швам и не мигая смотрела ему в глаза. Поединок их длился секунды, но я успела понять ту силу, которая поднимала и вела солдат в бой. Да, они в бою, как сейчас Лида, умели подняться над своим страхом, над собой и совершали невозможное в других условиях. Совершали героизм.

Положение становилось опасным: майор действительно не имел права заставлять Лиду стричь косы. Майор это тоже знал. Он был неглупым человеком, и он засмеялся:

— На кой ляд они тебе? Вшей разводить?

— У меня нет вшей, товарищ майор, — твердо ответила Лида и вдруг засветилась чистой, совсем детской улыбкой. — Вся краса девушки в косах, — сказала. — Была бы я женщиной, как товарищ лейтенант, подстригла бы, а так сразу видно — девушка. Не тронь.

— Иди! — только и нашелся сказать майор, а в спину ей сердито добавил: — Такая век будет девушкой, кто польстится-то!

Он проиграл бой, и я увидела холод и напряжение в глазах Васи, и что-то смутилось во мне. Что-то стало непонятным.

Война между ними продолжалась. Лида упорно не стригла косы, майор с особой придирчивостью читал полосы, Вася затаенно и тревожно следил за ними, а я затосковала по Москве, где у меня остались сын и мать, и по далекому от нас Волховскому фронту, где воевал мой муж. И еще появилось у меня странное чувство: мне хотелось все время оберегать Лиду. Те недолгие часы, что мне удавалось быть в редакции, я следила за Лидой, майором и Васей, готовая в любую минуту прийти Лиде на помощь.

— Лейтенант, — добро смеялся надо мной капитан Кадачев, — ты словно мать бережешь Лиду. У тебя, что ли, нет своих детей?

— Есть, почему, — сын!

— Вот я и знаю, что сын. Впрочем, может быть, ты права: каждую пичугу беречь

надо — погибнет, другой такой не будет. А Лида совсем пичужка. Однако с характером!..

Эпизод этот постепенно забылся. Дивизию ранней весной перебрасывали на другой, только что созданный Степной фронт, и стало известно, что эшелон наш пойдет через Москву. Покой покинул меня. Как тронулись, я сидела все время у открытой двери теплушки, узнавала и не узнавала так хорошо раньше знакомые мне места: сколько раз до войны ездили мы с мужем под Калинин за клюквой. А мимо бежали, убегали назад стылые, еще заснеженные поля, какие-то изменившиеся, кое-где сгоревшие деревушки. Время от времени Вася садился около меня, тоже смотрел в поля, тихо пел свои незнакомые песни с незнакомыми словами. Ничего не говорил, но я понимала — что-то гнетет его. Остальные же были веселы: еще бы — неожиданный, длительный, может, на два, три, а то и пять дней отдых! Спали. Лениво переговаривались. Подкалывали друг друга, впрочем дружески.

Москву мы огибали по Окружной. Мелькали знакомые названия, но мест я не узнавала.

— Лейтенант! — вдруг подошел ко мне и сел рядом майор. — Все глядишь и глядишь! Да, — вздохнул он, — не женское дело — война, особенно когда есть сын! — Он помолчал. — У меня в Горьком дочь растет. Беленькая, чистенькая, веснушки на носу, бантики в косах. Папуськой кликала меня. А как уходил на фронт... А, да что говорить... Ладно, гляди...

Он быстро поднялся и пошел в глубь вагона. А мимо пробежал деревянный павильон станции. «Царицыно», — прочитала я. Вот и вся Москва. Вот и вся судьба. Поезд прибавил ход. Я встала, посмотрела на спящих товарищей. Увидела маленький комочек — Лида, а рядом, свободно раскинув руки, спал Вася. И тут я тихо, глотая слезы, заплакала и, пройдя мимо них в темный свободный угол, до самой Рамони не сомкнула глаз и не увидела ничего в пути.

А в Рамони была уже настоящая весна. Бело-розовым цветом оделись яблони и вишни, роились пчелы, и в полях ветер качал лиловые мохнатые головки клевера.

На марше газеты было выпускать легче: опасности нет, нигде не стреляют. Смерть точно отошла, и майор все больше находился в политотделе, а мы ели вкусные Васины супы и были добры друг к другу.

Как-то я вышла совсем рано из избы и неожиданно услышала тихий Васин голос:

— По весне у нас зацветают урюк да яблоня, и город становится белый-белый и чуть розовый... Красиво... — Он помолчал и добавил: — Ты на мать мою похожа, Лидушка.

— Так уж! — тихо, затаенно засмеялась Лида. — Ты черный, а я вон светлая. Гляди, — она перебросила косу со спины на грудь.

— Я не про то. Само собой, я черный, а ты светлая... Я в отца. А бывало, придешь из рейса, это когда уборка или сев, намотаешься по району, ноги не стоят, в глазах одно мельтешение, а мать встретит, сольет на руки, полотенце подаст да скажет: «Умаялся, Васек! А я тебе пирог завела, плов сготовила. Так ты пока ляг, отдохни». Да все певуче так, тихо, словно ручеек по камням, и душа мягчала, свет в глазах проявлялся. Похожа ты на мать.

Они замолчали, видно, глядели друг на друга, что-то понимая без слов. Потом вступила Лида.

— И отец у тебя, и мать, — сказала печально. — А я детдомовская. Мать померла, когда я родилась, вот он и отдал. Машинист он, все в рейсах да в рейсах, и жениться второй раз не сгадал. А меня помнил. Когда и приезжал. Куклу как-то привез, розовую, пышную — ой, страшно было трогать. А то конфет. Все больше подушечки, розовые и голубые, как бусинки. Это уж потом, как ФЗУ кончила и наборщицей стала, перешла к нему жить. Комнатка так себе, темноватая, узкая, а красиво, по-домашнему жили. Салфеточки всякие я вышила, кружева для подзора навязала. Иной раз все же печалился он. «Виноват я перед тобой, дочка, виноват», — говорил. А я его успокаивала. «В чем же? — говорила. — Судьба!» А вечерами, бывало, когда он в рейс уходил, сяду у окна, гляжу на улицу и думаю. О хорошем думаю. О счастье. А тут война! Жив ли? Им тоже нелегко, машинистам-то!

— Само собой, — согласился Вася.

Они опять замолчали, а я — хоть и нехорошо подслушивать чужие разговоры, но ведь не специально, случайно — боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть их.

— У тебя и река, может, есть? — наконец спросила тревожно Лида.

— Река? — не понял ее мыслей Вася.

— А у нас Ока. Как разольется весной, всю пойму зальет, море, да и только. Волна бежит, светится. Не всякая птица перелетит!

Хоть и не такая устроенная была у Лиды жизнь до войны, как у Васи, но и в ней было что-то хорошее, поняла я ее слова и очень захотела доброты от Васи. А он, точно подслушав меня, спросил:

— Ты любила ходить в пойму, Лидушка?

— Ой, любила! — обрадовалась она. — А как вода сойдет, в берега опять упрячется, луга сразу цвести начинают — ромашка, иван-чай, мать-и-мачеха, иван-да-марья... Ковер...

Узнавали они друг друга.

— И птицы всякие ... голосистые...

— Старший сержант! — раздался вдруг голос майора, и я вздрогнула, а они бросились в разные стороны, только белые ветки цветущей яблони закачались, и Вася успел сказать Лиде:

— Не поддавайся ему... не режь косы...— И совсем другим, четким голосом: — Слушаю вас, товарищ майор!

Я вышла из своего укрытия. Их спугнула не я, а майор, но я чувствовала: что-то главное, что могли сейчас и хотели, не успели они сказать друг другу...

В бой дивизию бросили прямо с марша, и тут мне стало не до Лиды и Васи: в войну всегда возвращаться трудно, даже из восьми почти мирных дней.

Мы ползали и бегали со своими пехотинцами по жирным украинским полям, смотрели, запоминали, брали торопливые интервью, иногда и сами с оружием в руках участвовали в боях и засыпали над блокнотами, не дописав очередную информацию. А Лида набирала и набирала, и Вася перегонял «зисок» с места на место, чтоб не обнаружил его немец, не накрыл миной. Но однажды я увидела, как Вася подошел к Лиде, сказал:

— Умаялась совсем. Иди поспи под машиной. Сам справлюсь.

— Да ты умеешь ли? А то майор.. — подняла она на него вытянувшееся лицо.

Справлюсь. За тобой смотрел и перенял, — счастливо сказал Вася. — Так ты иди, а то совсем с лица спала.

Лида ушла, а я стала править передовую. Видимо, Лида действительно умаялась, ибо опечаток в наборе было много. Много их было и в том наборе, который делал Вася, и я хмурилась, исправляя опечатки, и поймала на себе встревоженный его взгляд. Нет, он ничего не говорил, ни о чем меня не просил. Он просто тревожился, скажу я майору или нет. А я уже доправила все до конца и, уходя из машины, как бы между прочим обронила:

— Что вторую профессию приобретаешь — хорошо, но еще подучиться надо.

Он не ответил, опустил глаза. Он понял, что я обо всем догадалась, и решал, как теперь вести себя со мной.

Между тем дивизия освободила деревню Кобеляки, и ее отвели во второй эшелон. Задымили кухни и бани, сделанные из бензобочек, накрытых палатками. Солдаты выходили из них распаренные, красные, шутили, добродушно подкалывали друг друга, уже позабыв о боях, и только минеры по ночам выползали в поле, выполняли свою опасную работу, да разведчики в сумерках уходили неизвестно куда.

Наша машина стояла в густом лесочке на краю села, закрытая со всех сторон деревьями. В тени было прохладнее, меньше кусались блохи, от которых мы спасались вениками полыни. По ночам с чистого неба светила луна, делая все кругом сказочным, ирреальным. Мы, как всегда, ходили по подразделениям, а Лида набирала и печатала наши материалы. Вася же чистил, готовил к будущим маршам машину. Я увидела их вместе ночью, при свете луны. Они стояла позади машины, и Вася говорил:

— У нас места много. Свой дом. Чистый. И сад. И работа тебе всегда будет. А что — климат да фрукты, лучше и не надо.

— Война вон еще! — сомневалась Лида.

— Само собой, — соглашался Вася. — Так не век она будет. Вон немец как бежит, пяток не видать. Уж пол-Украины прошли, а все не догоним.

— А до Берлина еще идти и идти...

— Дойдем, — уверенно сказал Вася. — Ты только не сомневайся, а маме я уже написал. Она рада будет. Она у меня, как ты, хорошая...

— А вдруг заругается?..

— Да что ты, что ты, Лидушка! Она тихая, добрая, она меня любит. И тебя любить будет. А я тебя никогда не обижу, вот увидишь. Ты для меня...

Она поднялась на цыпочки, прикрыла ему рот рукой:

— Пусть война кончится. Отец, может, живой придет, спрошусь его, а то как самой такое решать?

— Так ведь какой он, отец?

— Какой? — голос Лиды насторожился. — Несчастный он, а хороший, добрый. Ты почему так говоришь?

— Да нет, я не то, я ничего. Мне просто знать надо, что после войны ты пойдешь за меня, что жить всегда вместе станем. Что б ни случилось...

— Ишь ты какой...

— Я же по-доброму. Я же люблю тебя...

— Ох, Вася, Василек, не к добру все это, не к добру наша любовь, чую...

— Что ты, что ты, Лидушка. Она же взаправдашняя, навсегда то есть.

— Ох, Василек, Василек, — счастливо причитала она.

Я повернулась и тихо ушла в палатку спать. А утром стало известно, что майора вызывают срочно в политотдел армии. Он ушел, до блеска надраив сапоги и пришив чистый подворотничок. Стройный, высокий. Пожалуй, даже красивый и такой веселый, все прощавший нам в эти часы. Впрочем, прощался он с нами легко, погрозил привычно пальцем, шутливо сказал:

— Смотри, капитан, с тебя весь спрос. Без меня будешь делать газету. Начальник! — В голосе его послышалось не то удивление, не то досада и вместе — словно надежда. И мне он сказал доброе слово: — Живи, лейтенант!

Вася сварил в тот день борщ, и мы уселись всей редакцией вокруг таза, и капитан Калачев, как старший теперь по званию и должности, первым быстро достал из-за голенища ложку, быстро вытер ее и опустил в таз. Мы не успели даже привычно позавидовать старшему, как застучали своими ложками о края таза, и был борщ густым, наваристым, пахучим.

— А теперь — отдых, — скомандовал капитан, когда донышко таза стало белым. — Тридцать минут.

Лида с Васей сразу встали и ушли за машину, а мы прошли мимо них в душную полынную степь и видели, как доверчиво положила Лида голову на руку Васи и уже спала, мирно улыбаясь, а он смотрел на нее.

Вернулся майор через два дня. Вернулся раздраженный, осунувшийся даже. Привел с собой какого-то пожилого, сутуловатого солдата. О себе ничего не рассказывал, да и о жизни армейских газетчиков и политотдельцев тоже умолчал. Мы поняли: вызывали его для инструктажа, а вовсе не по его личным делам. Мы жалели майора. Мы — это два литсотрудника и ответственный секретарь капитан Калачев. А Вася с Лидой, пребывавшие в своем особом, отделенном от нас мире, не заметили, видно, возвращения майора. Майор посмотрел на них бегло, потемнел лицом, приказал:

— Капитан, собери всех!

Мы уселись на траве около машины. Трава была теплая, мягкая. Светило солнце. Марево стояло в поле, и была тишина. Спокойная.

Майор прошелся перед нами раз, другой. Он был затянут новыми ремнями, и при поворотах они скрипели. Потом он остановился, насупился, резко сказал:

— Приказано сменить правого соседа. Они — на отдых, мы — в наступление. Приказано перебазироваться незаметно, тихо, под покровом ночи. Старший сержант, машина готова?

— Готова, — вскочив, быстро ответил Вася.

Майор махнул рукой и продолжал:

— Бой предстоит тяжелый, так что будьте готовы. — И повернулся к Лиде. — Рядовая Власова, — он выхватил из кармана блестящие маникюрные ножницы, а Лида вскочила и встала по стойке «смирно», — давай режь косы да собирайся в редакцию к правому соседу. На отдых, — нехорошо усмехнулся он.

Мы все замерли, а Вася тяжело поднялся с земли, встал рядом с Лидой, чуть прикрыв ее своим плечом.

— Давай, давай...

— Не имеете права, — глухо сказал Вася. — Ничего между нами не было и не будет до окончания войны. Так договорились, а что после войны — то наше дело...

— Молчать! — закричал майор, и по лицу его пошли красные пятна.

Ох, как же ему, наверное, тяжко было все время видеть Лиду, так похожую на его дочь! Как же скучал он по дому, поняла я. А Лида поняла что-то свое. Она быстро отодвинула Васю и шагнула почти вплотную к майору:

— Обидели вы меня, товарищ майор, а вас жизнь за то обидит. Так всегда бывает.

— Разговорчики! — только и нашелся сказать майор.

Ни он, ни мы не ожидали от Лиды такой дерзости. Майор был красен лицом, подворотничок впился в шею, поделив ее пополам.

— Мне ЧП не надо. Пусть сосед отправляет тебя в декрет.

Он попытался все же всунуть ей в руки ножницы, а она не взяла, и они со звоном упали в сохлую около ног землю.

— Товарищ майор! — сказали мы все разом, и он заметался взглядом, потом опять рывком вытащил из планшетки какую-то бумагу, развернул ее и позвал: — Рядовой Нефедов!

Незнакомый пожилой солдат, пришедший с майором, нехотя поднялся и, уставив глаза в землю, ответил:

— Слушаю вас, товарищ майор.

— Вот, — указал на него рукой майор, — и вот приказ о зачислении к нам в редакцию на должность наборщика рядового Нефедова. Ясно?

— Товарищ майор! — повторили мы опять недобро, а Нефедов тихо сказал:

— Я не виноватый, ребята. — И поправился: — Товарищи офицеры.

Лида еще больше выпрямилась и сказала:

— Разрешите идти?

Майор махнул рукой. Лида повторила:

— Разрешите идти? — Она была в этот момент так спокойна и собранна, так хороша в своей гордости, что майор сдался, мягко сказал:

— Можете быть свободной.

Лида повернулась четко, круто и пошла к машине за своим вещмешком, а Вася, не спросив разрешения, устремился вслед за ней, и мы все встали и ушли в поле, каждый в свою сторону. Потом, уже вечером, я видела, как шли они по проселку, Лида и Вася. Косы, длинные, толстые, красивые ее косы метались из стороны в сторону. Видимо, она плакала, а он нагнулся к ней и что-то быстро говорил...

Ночью, когда Вася вернулся, мы погрузились в машину, предварительно тщательно рассмотрев карту нашего будущего района действия, и майор строго сказал Васе:

— Запомни, здесь минные поля, не напорись смотри!

Вася ничего не ответил, пошел к машине. Мы быстро залезли в кузов, Вася обошел машину, постучал ногой по скатам, заглянул в мотор и рванул «зисок». Он помчался, не разбирая дороги, по рытвинам и кочкам. Нас бросало из стороны в сторону, и мы до побеления кистей вцепились в борта: вот-вот перевернемся. Я представила, какие слова кричал сейчас Васе майор, но майор не мог остановить машину. Он не умел ее водить. А машина неслась, в открывшуюся дверь бился ветер, хлестал нас по ногам, нес горький запах полыни. Шрифты со звоном подскакивали и падали, уже не разбирая ячеек, металлическим дождем били нас в спины. Потом за бортом раздался взрыв. В темноте было видно, как вздыбилась земля и полетели осколки. А «зисок» мчался и мчался на бешеной скорости по минному полю, давя мины и обгоняя взрывы.

— В штрафную! В штрафную! — донесся до нас сиплый крик майора. А машина все неслась и неслась, рвались позади нас мины, да ветер летел в открытую дверь, кидал в нас сухую землю, стукал друг о друга.

Я перестала дышать, мысленно повторяя имена сына и мужа. Вдруг нас резко качнуло, мы свалились друг на друга, и машина встала. В наступившей тишине было слышно, как Вася резко открыл дверцу, как выпрыгнул на жесткую землю и сказал ровным голосом:

— Товарищ майор, старший сержант Агапов ваше приказание выполнил! Машина прибыла к месту назначения.

Майор не ответил, тоже открыл свою дверцу и тоже выпрыгнул в ночь, а потом стали осторожно вылезать из машины и мы. Ноги наши нетвердо стояли на земле, а в ушах еще грохотали разрывы мин, и на черном, беззвездном небе повисла круглая, белая, безразличная к нам луна.

* * *

Как сложилась жизнь Васи и Лиды? Остались ли они живы, или, быть может, кто-то из них погиб, кто-то был ранен, или просто прошла во времени, истерлась, отцвела первая, чистая и робкая их любовь, или встретились они после победы и счастливо живут вместе до сих пор, — кто знает! Тогда, после боя, когда нас мотало вместе с пехотинцами по ржавому кукурузному полю, и гимнастерки наши просолились потом до белизны, а в волосах заблестели первые белые нити без времени пришедшего возраста, и запекшиеся рты не в силах были вытолкнуть слово, — старший сержант Василий Агапов подал по команде рапорт и был вызван в штаб дивизии и не вернулся оттуда. Его перевели к противотанкистам, где не было ни одной женщины, таскать их пушечки, а майора отозвали в политотдел армии. Там, рассказывали, списали подчистую по какой-то болезни, а может быть, судьба его сложилась иначе, — кто опять знает? Затерялся его след в бескрайних российских просторах. Редактором у нас стал капитан Калачев, и провоевали мы с ним до конца войны, уже больше не неся потерь.

Публикация i80_464